Том 4. Очерки и рассказы, 1895-1906 | страница 95



Потом стали пить чай и есть.

Наталья Александровна опять ушла в свой мир, рассеянно прихлебывала из чашки и почти ничего не ела.

Муж ел много, с аппетитом, и икру, и рябчики, и сыр, и фрукты, и пирожные. Ел руками и на замечание жены, что ему вредно, отвечал рассеянно:

— Ничего, матушка.

II

Дни пошли за днями. Я свой последний год ходил в университет, ездил с Натальей Александровной в театр, катался с ней по островам. Она до безумия любила быструю езду, любила острова.

— Боже мой, как прекрасны они весной, — говорила она, когда мчались мы с ней, и с обеих сторон, наклонившись под тяжестью снега, стояли высокие ели, а там, в просвете между ними, голубое небо сверкало, и мерзлый снег хрустел, и снежная пыль осыпала нас, — как чудны они весной, когда распускаются береза и душистый тополь.

В общем, впрочем, говорила она редко. Обыкновенно же, точно просыпаясь, бросала несколько слов и опять погружалась в свои мысли или чувства и ощущения.

Я был говорливее и уже успел рассказать про себя все, что знал.

Она молчала, слушала и думала.

Мы не сговаривались, но оба мужу не говорили ничего о наших поездках.

Она только как-то бросила мимоходом:

— Мы ничем не связаны друг с другом.

Я подумал бы что-нибудь, если бы это не было сказано таким равнодушным и безучастным тоном. Да и вообще я ни о чем не думал, кроме как о том, чтобы она не заподозрила во мне каких-нибудь грязных поползновений.

Даже надевая ей на ноги калоши — прежде я никогда не надевал никому, — я корчил такую свирепую физиономию, что она сказала однажды:

— Я не позволю вам больше надевать калоши.

— Почему?

— Вам неприятно это.

— То есть?

Я хотел говорить, но только развел руками. Не говорить же, что ее красивая нога вызывала во мне особое ощущение, такое, точно огонь вдруг разливался в жилах, спиралось дыхание, и надо было громадную силу воли, чтобы все это подавить. Как надо было подавлять охватывавший меня вдруг порыв к ней, безумное желание вдруг броситься и начать целовать ее, ее волосы, плечи, всю ее, прекрасную для меня в эти мгновения.

А иногда я ничего к ней не чувствовал, — решительно ничего, и от этого сознания испытывал удовлетворение.

Как-то вечером муж, почти не выходивший из дому, уехал к товарищу.

Мы с ней собирались было в театр, но, проводив мужа, она сказала:

— Может быть, останемся дома.

Мы остались, пили чай, разговаривали, она играла на рояле и вполголоса пела.

У нее был нежный голосок, но очень небольшой, и лучше всего выходило, когда она тихо, как будто про себя, напевала. Тогда ее головка, античная, как головка богини, наклонялась к нотам, и глаза мягко смотрели.