Том 3. Оказион | страница 38
И ждал рассвета.
За стеною возились какие-то дети.
— Вставай, дежурный! Надзиратель, вставай! Пора по камерам, дежурный! — гремя ключами, прошел старший.
И ударил тюремный колокол.
Бесцельно хожу взад и вперед.
Мне холодно и темно. А там на свободе все в зелени.
По ночам долетают стуки и крики взбурлившейся жизни.
Но часто мне кажется, выжгло солнце человеческий род, и только я спасся в тюрьме.
Бесцельно хожу взад и вперед.
Музыка! Где-то близко проходят солдаты.
И я долго гляжу в мертвые стекла.
Хлещутся звуки по сердцу… и глохнут бессильные…
И кажется мне, со всех концов запалили землю. Мечутся дикие красные стаи. Земля умирает.
Бесцельно хожу взад и вперед.
Все так же тихо. Мне холодно и темно. Мутно светит лампа.
И судорожно я думаю о звездах.
Тюремные часы уныло бьют.
Надвигается ночь.
От лампы по полу и по стене лежат неподвижные тени.
Прилипшая к стене муха умирает.
Ее лапки судорожно вытягиваются, тельце сжимается, а расплывчатое пятнышко тени — ее последней спутницы — дрожа, плывет.
Залетела ко мне в камеру муха, день, другой полетала и умирает.
И в предсмертный мушиный свой час вспоминается мухе: желтая и пыльная камера, когда там, за стеною высоко стоит солнце, окно будто замерзшее и в ясный день, скучные и вялые мокрицы по углам, где зеленеет струями плесень, сонные тараканы на панели стен, озабоченные прусаки, ленивые налитые кровью клопы, едва заметные злые, бледно-желтые клопиные шкурки, тонкие юркие хвостики мышек, зубы рыжей огромной крысы, гул, звон кандалов.
Продолговатая тень спустилась и застыла.
Муха умерла.
И мне почудилось, застыло время, застыли шорохи, словно жизни больше не стало.
Светлая летняя ночь.
Там созревают плоды, и зарницы, шныряя, колышат колосья.
Одинокие звездочки смотрят на землю.
Где-то за тюрьмою поют.
Собачонка тявкает тупо.
И песня уходит.
Как тихо, как мертвенно тихо!
Слышу время, время стучит, убегает — —
Ничего не хочу, ничего мне не надо. Слышу время, время стучит, убегает.
Я чувствовал себя, свое тело, сгорбившееся и отяжелевшее и душу с замирающими, как бы от испуга мыслями, с нарастающей тревогой, предчувствиями какого-то вечного гнета и все-таки никогда не потухающей надеждой, что кто-то непременно придет, подымается суетня, пропоет настораживающий замок и освободят.
Я вспоминал свое прошлое, всякий прожитый день до мелочей. И дни входили неясно, потом сгущались, росли, вырастали в какое-то чудовище, — в какого-то искалеченного ребенка, и немо тянули всю душу. Калека-ребенок простирал свои сухие руки…