Сталин и писатели. Книга третья | страница 61



Книжка Шеллера-Михайлова была по ошибке сброшюрована с несколькими страницами того же «Нивского» издания сочинений Достоевского. Страницы были из «Идиота».

Я не знал, что читаю другого автора. Но я почти закричал:

— Что эхо? Боже мой, кто это пишет? Шеллер-Михайлов? Нет! Кто же?

И тут взгляд мой упал на вздрогнувшее в строчке имя Настасьи Филипповны... И вот еще раз оно в другом месте! Кажущееся лиловым имя, от которого то тут, то там вздрагивали строчки!

Колоссальна разница между рядовым и великим писателем!

(Юрий Олеша. Ни дня без строчки. М., 1965. Стр. 213)

К этому наблюдению Олеши я бы только добавил, что эта «колоссальная разница» определяется не масштабом сравниваемых писателей («великий — рядовой»), а чем-то другим. Может быть, самой природой их художественного дара?

Я бы не посмел утверждать, что автор тех отрывков, которые я отнес к первому стилистическому слою «Поднятой целины» — великий писатель. И точно так же не отважился бы назвать автора второго ее стилистического слоя писателем рядовым.

Приведенный выше отрывок из этого «второго слоя» — не из лучших страниц романа. И далее не из самых характерных.

К этому «второму слою» следует отнести и очень сильные, художественно выразительные его эпизоды. Например, одну из самых душераздирающих сцен первой книги «Поднятой целины» — сцену раскулачивания Титка Бородина. Или сцену «бабьего бунта», когда толпа осатаневших гремяченских баб избивает — еще немного и забили бы до смерти — Давыдова, отказывающегося отдать им ключи от амбара, в котором хранится колхозный семенной фонд:

► Ему до крови рассекли ухо, разбили губы и нос, но он все еще улыбался вспухшими губами, выказывая нехваток переднего зуба, неторопливо и несильно отталкивал особенно свирепо наседавших баб. Страшно досаждала ему Игнатенкова старуха с гневно дрожавшей бородавкой на носу. Она била больно, норовила попасть либо в переносицу, либо в висок и била не так, как остальные, а тыльной стороной кулака, костяшками сжатых пальцев. Давыдов на ходу тщетно поворачивался к ней спиной. Она, сопя, расталкивала баб, забегала ему наперед, хрипела:

— Дай-кася, я его по сусалу! По сусалу!

«Н-н-ну, подожди, чертова жаба, — с холодным бешенством думал Давыдов, уворачиваясь от удара, — как только покажется Любишкин, я тебя так садану, что ты у меня винтом пойдешь!»...

Его мучила жажда, одолевала бессильная ярость. Били его не раз, но женщины били впервые, и от этого было ему как-то не по себе. «Только бы не свалиться, а то озвереют и — чего доброго — заклюют до смерти. Вот глупая смерть-то будет, факт!» — думал он, с надеждой устремляя глаза на бугор. Но не схватывалась на шляху пыльца, взвихренная конскими копытами, не показывались рассыпанные лавой всадники. В безлюдье пустовал бугор, простираясь до дальнего кургана на горизонте... Так же пустынны были улицы. Все собрались возле амбаров, оттуда доносилось тугое громыхание множества голосов... Он уже не шутил, а все чаще спотыкался на ровном, все чаще хватался за голову и, бледнея, глухо просил: