Лягушки | страница 45



Такие вот соображения посетили в зевотные минуты Ковригина.

А вот, подумал он, ухажёр Антонины или её незваная приятельница, из привычных либо новейшая, это — пожалуйста. Этим странности, по рассуждениям Ковригина, не помешали бы. Экий он был заранее кровожадный!

Но опять вместо ожидаемых Ковригиным грибов в его предсонной дремоте возникли лягушки, их были сотни, они ползли, ползли, прыгали, карабкались, но теперь и пели, явно пели и, видимо, по-аристофановски в переводе А. В. Пиотровского: "Брекекекс, коакс, коакс! В час дождливый в глуби водной блещет след проворных плясок лопающихся пузырьков. Брекекекс, коакс, коакс!"

"Чур меня! Чур меня! — пробормотал Ковригин. — Это я объелся…" И повернулся на правый бок.

8

Утренний просмотр (на голодный желудок! на голодный!) бумаг и материалов, связанных с написанием им эссе о Пауле Рубенсе, то есть якобы простодушно-обывательским рассмотрением обстоятельств жизни великого художника с упрятанными в видимых смыслах восклицаниями типа: "Надо же!", "А мне и в голову не могло такое прийти!", Ковригина отчасти успокоил.

Многое он успел сделать. Если не всё.

Застрял со второй частью эссе, это да. По лености (считал себя неисправимым и бесстыжим лентяем). И из-за досады на Дувакина. Что он будет спешить с Рубенсом, коли случился затор с пороховницами, и Петр Дмитриевич неизвестно как теперь к нему относится. В искусстве и литературе бытовало понятие, не Ковригиным придуманное, — "нерожденное дитя". У раннего Павла Кузнецова этих нерожденных дитятей хватало. Для Ковригина понятие это существовало в ином, можно было даже признать, — ремесленном смысле. "Нерождёнными детьми" были для Ковригина его неопубликованные работы. Если они не обретали жизнь в печатном виде, то как бы оставались внутри Ковригина, мешая зарождению и развитию в нем новых сочинений. Ковригин мог только предположить, как тягостно было жить литераторам или, скажем, композиторам середины и конца двадцатого столетия, чьи опусы лежали в столах, терпели, перенося родовые схватки, без надежды попасть под опеку доброжелательных акушеров.

Теперь Ковригин снова обзывал себя лентяем, безответственным нытиком, в оправдание себе вспомнившим теорию о "нерожденных дитятях" и губительных родовых схватках, нынче вызванных якобы произволом субъективиста Дувакина. Стоило ли ныть-то? Сочинение его о Рубенсе было уже сотворено. В разговоре ("лекции") с Лоренцой, обозвавшей его халтурщиком, он держал его в голове целиком — ощутил это! Больше половины его шариковой ручкой было выведено на бумажных листах, другая, меньшая часть, обрывками записанная на клочках разных цветов, варилась в голове Ковригина и, пожалуй, дошла до степени готовности, блюдо вот-вот, с пылу с жару, следовало подавать на стол. Не стал подавать. Пусть он, Дувакин, напомнит и попросит. Попросил бы, тогда Ковригин за день-за два свел бы всё уже написанное — лохмотья на обрывках, мысли и образы в голове — в единый текст, выправил бы его и преподнес бы приятелю и мучителю (хотя каждый издатель и вынужден быть мучителем) Петру Дмитриевичу. Но проявил фанаберию.