Пристань | страница 2
Неужели утром был самолет? Неужели мы были в небе и летели, прорывались сквозь облака?.. Но самолет был, конечно, был, — его гул все еще жил в голове. А потом нас задержали в Казани — возле Москвы стоял ливень. К нам вышли сразу две стюардессы, — и в самолете стихло. Но девушки только сказали про ливень и попросили всех выйти.
Дождались вечера. Незаметно подошла ночь, и вскоре объявили, что рейс отложили на утро. Все пассажиры поехали на вокзал.
Возле вокзала кружились машины, суетились люди, и в зале ожиданий тоже было шумно и весело, все спешили куда-то и не могли стихнуть. Я долго прождал у кассы, потом еле нашел свободное место. И сразу повалился на скамью, обессиленный от шума и крика и от какой-то внезапной смертной тоски. Хотелось заснуть — мой поезд будет только под утро.
Шли долгие минуты, слагаясь в часы, но не было сна. Опять вспомнились Нюрины руки, глаза, и эти глаза опять давят, не отпускают, а потом я увидел ее.
Я думал, что это сон. Иногда видишь чудо, но знаешь, что это сон — и не страшно, и мне тоже вначале было не страшно, и я просто смотрел ей в лицо и только подумал: «Откуда, куда она едет?» — а рядом с ней шевелилась толпа. Люди двигались медленно, тяжело дышали. Каждый тащил огромные сумки и чемоданы, а диктор по радио объявил снова, что на первом пути остановился харьковский поезд, и Нюра, видно, тоже шла к этому поезду, и времени у ней было еще много, и она не спешила. Шла тихо, согнувшись, сонно опустив веки. Одна нога чуть отставала и спотыкалась — Нюра сильно хромала. На правом плече висят мешочки: один спустился на грудь, два на спину, а в руках — чемодан, опоясанный желтыми ремнями, на который залаяли тогда все деревенские собаки. Я хорошо знал эти полосатенькие мешочки. В них возил на себе мясо, картошку и что придется, когда учился в районе. И сейчас, на чужом вокзале, эти старенькие мешочки притягивали к себе, не отпускали, и я кинулся за ними, хотел обежать их, заглянуть в глаза Нюре и вымолить то прощенье, о котором все время думал, но между нами снова встала толпа. Мешали люди, чемоданы и сумки, на меня оглядывались и ругались, и пока я переводил дыхание, мешочки уходили от меня опять дальше и дальше. Казалось, что Нюра идет вразвалку, еле переставляя ноги, — она и прежде хромала, но не так сильно, да и, видно, стеснялась хромать в родной деревне, а теперь на чужих людях забылась. Толпа была уже возле самой двери, и Нюра оказалась сзади, наверное, побоялась, что у двери будет давка, и приотстала. Теперь я был у самой ее спины, даже заметил заплатку на одном мешочке. Заплатку выстригла мать из моей зеленой рубахи еще давно, когда я ходил в школу. Нюра застыла на месте — пережидала многолюдье, потом поправила на голове платок и наклонилась вниз, чтоб подтянуть чулки. На ногах у ней были широкие старомодные боты, вычищенные добела отрубями, такие носили еще в войну в наших краях эвакуированные интеллигентные люди. Чулки у ней морщились и все время скатывались, и тогда, в деревне, они тоже скатывались и сильно мучили свою хозяйку.