Тысяча дней в Венеции. Непредвиденный роман | страница 28



Я бросила вызов призракам, смотрящим из теней, освещенным прошедшими, но такими реальными для меня сценами. Я видела добрые, слезящиеся глаза моей бабушки и нас, детей, опускающихся на колени у ее кровати, чтобы читать молитвы, перебирая четки. Я всегда заканчивала раньше, чем она, потому что пропускала каждую третью бусинку. Она знала, но никогда не ругалась. Эта тайна была легка и естественна для нас обеих. Я научилась ухаживать за розами и цинниями на заднем дворе, бегала к булочнику за свежей выпечкой — один круглый хрустящий хлеб на ужин, другой — для полутораквартальной прогулки до дома. Бабушка была сдержанна, даже нелюдима, но не по отношению ко мне: мы вместе с нею обсуждали многие секреты. Я была слишком молода, чтобы понять, когда она рассказала мне о своем маленьком мальчике.

Тогда ему исполнилось пять или еще меньше. Каждое утро она будила его первым, посылая через узкую улицу перед домом к железнодорожным путям собирать уголь для старой железной печи. Вместе они разводили огонь, варили кофе и жарили тосты, прежде чем поднималась вся семья. Однажды утром, когда она стояла у кухонного окна, наблюдая за ним, как всегда делала, короткий состав грузовых вагонов вылетел из-за поворота вне расписания. Из ниоткуда. Ее крик был задушен гремящей сталью, она стояла и смотрела, как поезд крушит ее ребенка. Она добежала до путей, одна, завернула сына в юбку и принесла домой.

Когда родились мои дети, может быть немного раньше, я начала понимать, почему бабушка так просто и легко рассказала мне историю, которую никогда не была в состоянии пересказать кому-либо и через пятьдесят лет. Конечно, люди знали, но не от нее. Она пережила одну из самых страшных человеческих трагедий, и ее рассказ был дан мне в наследство: я получила точку отсчета, которая будет верна всегда; призму, через которую я анализировала собственные маленькие трагедии, имея возможность их правильно оценить и, соответственно, преодолеть.

Я провела с бабушкой всего несколько дней. Как жаль, что я не старше, чем все ее дети, не старше, чем она, тогда бы я могла позаботиться о ней. Но она умерла в одиночестве в ранних сумерках декабрьского дня. Падал снег. И мои иллюзии о семье умерли вместе с ней. Боль детского одиночества часто посещает меня. Но жизнь добра, безмятежна в череде мелькающих эпизодов: я держу бабушку за руку, ощущаю ее близость, ее уютный запах. Она всегда со мной.

Этими вечерами у камина я нащупала наконец на пестрой изнанке гобелена жизни собственную историю. Я открыла для себя вид памяти, ощущавшейся как страстное желание вернуть потерянное или обрести несбывшееся. Я размышляла, что большинство из нас имеют потенциально разрушительную привычку к раскладыванию событий и образов по полочкам, которая искажает восприятие, забивает подсознание. Наши самые яркие воспоминания — кладбища боли, мы собираем ее, как клюкву в стакан. Мы пестуем горе, громоздим в кучи. Сложив целую гору, мы залезаем наверх, требуя сочувствия, ожидая помощи. «Вы видите эту гору? Вы видите, насколько велика моя боль?» Мы оглядываемся на горе других людей, сравнивая высоту пиков, и кричим: «Моя боль больше вашей боли». Это как любовь к высотному строительству в средневековье. Каждая семья демонстрировала власть через высоту родовой башни. Еще один слой камня, еще один слой боли, каждый — мера силы и власти.