Бафомет | страница 37
И вот, запечатавший анус, сверкнул испещренный гербами Святого Ордена бриллиант.
На такое двойное надругательство не мог покуситься никто другой, кроме чудовищного Мальвуази.
Не для того ли, чтобы отвести бесчестящее обвинение, выдвинутое против его братьев? Или же для того, чтобы отомстить за угасание собственной власти над этим усопшим телом?
Таково было негодование Великого Магистра, что он сосредоточил на драгоценном камне все напряжение своего дыхания: кто бы мог в это поверить? Отпуская своего светозарного хранителя, раскрылись, зияя, роковые пороги.
Мальвуази обладал при жизни телом этого юнца. Куда же делось дыхание злодея? Куда — его жертвы? Каковая подчинилась некогда Мальвуази, а ее тело, тело исступленного мученика, пренебрегло дыханием Великого Магистра! Не подчинялась ли она по-прежнему дыханию своего палача? Не находилась ли все еще в левитирующем теле? В восславленной пустой форме?
В бриллианте отсвечивал тем не менее повод скрыть от Короля любые следы преступления. Но если бы в этот момент в проклятую молельню проскользнуло и дыхание Филиппа, оно бы обнаружило Великого Магистра склонным к признанию. Стоило кольцу упасть, и бриллиант излучил истинный мотив.
Угрызения совести послужили для сознания ступенью, которую оно преодолело и оттолкнуло, стоило ему избавиться от безразличия воли. Великий Магистр перевел дыхание: непотребство зияющего отверстия заключалось единственно в ожидании его собственного непотребства. Прошла уже целая вечность. И еще целая вечность должна была пройти: нужно, чтобы она не оказалась исполнена безразличия.
Великий Магистр, как и Тереза, каждый при жизни, в веках друг от друга, каждый сообразно подобающей его положению дисциплине — Тереза на пути созерцания, Великий Магистр строгостью сразу и воинской, и монашеской — научился распознавать наибольшее бремя вины как за своими телесными жестами, так и за побуждениями собственной плоти, предчувствуя тот переход к полному безразличию свободы, в которой пребывают испущенные дыхания, — к тому опыту абсолютного произвола, в коем, как представляется, в какой-то миг тонет вместе с нами, навсегда разрушая все, что для нас значимо, и сам Господь тел. Наихудшая и наивысшая ступень этого опыта в очередной раз словно милости требовала обращения к гнусностям, когда в оных не было уже ничего способного убедить, будто они вообще существовали. И если даже виновность оставалась в телесной жизни потенциальной, если прилежное умерщвление плоти обуздало в ней малейшие чреватые грехом поползновения, то с тем большим основанием надлежало, чтобы виновность актуализировалась в испущенном дыхании и чтобы оное грешило даже по воле своего безразличия, из страха, что последнее в лоне неподвластного слову покоя допустит небытие всякого вознаграждения.