Из дневника. Воспоминания | страница 69
Борис Леонидович надел очки, взял карандаш и бумагу.
Я читала какие-то десять стихотворений, потом поэму.
Прежде чем начать, я просила, чтоб он не был снисходительным – как бывала ко мне и другим, например, Анна Андреевна. С ее высоты всё хорошо.
Заговорили о ней, и в сторону он сказал:
– Стихи ведь непонятно чем измеряются. Ахматова, как и Мандельштам, и Гумилев, думает, что есть «ремесло», «уменье». А я думаю, что. – и он заговорил о глубине и о раскрытии человека, о личности.
Я читала, он помечал что-то на листках.
Я совсем не волновалась. Только мне казалось все ненужным, скучным, и почему-то было все равно, что он скажет.
Он сказал:
– Вот и не правы мы оказались в начале разговора. Те ваши стихи хороши, где не только глубина, а есть и форма, и довоплощенность, и красота.
Такими он назвал «Вишни», «Но пока я туда не войду…», «И все-таки я счастлива…», «В трамвае…», «Свернула в боковую тьму…» – и «Поэму», а в других отмечал отдельные удачи: «Мертвая – равная…», «И зорче мы видим глазами…»>94.
Обо всем он говорил доброжелательно и, вероятно, искренне, но во мне совсем не было радости, и я все время думала: «надо, надо бросить стихи».
(Как он сам у Скрябина о музыке>95.)
Потом сидели, ели невкусный торт, разговаривали. Мне он казался очень усталым, очень обиженным, замученным. Рассказал о Крученыхе, который пришел его уговаривать написать какое-то заявление, о Зинаиде Николаевне, которая выступает в обычной презренной бабской роли: «ты губишь Леничку» – и пр….Потом говорили о Риме, о христианстве, и меня поразило сходство с Герценом и жаль стало, что он его не знает: такое родство (как у всего великого). Потом о народе, о неверности этой мерки «народ понимает» – «народ не понимает».
Я сказала:
– Лучше бы мериться на Чехова, например. Понял бы Чехов или нет? Потому что Чехов есть орган понимания русского народа – он, а вовсе не пассажир метро.
Он чудно сказал:
– Конечно, все для народа и через него и от него. Но вы правы… А я, когда чувствую себя признанным, когда слышу отклик, – вот тогда я чувствую себя в долгу и хочу уметь в остаток жизни заслужить это незаслуженное мной признание.
Говорил еще о всяких своих намерениях, которые иначе не назовешь, как бредовыми: пойти к Фадееву, прочесть ему кусок из романа…
Он верит, что кто-то его будет беречь, он повторил несколько раз: «Ивинская сказала, что Замошкин сказал, что печатать можно. Как вы думаете?»
Бедняга! Стоит мне на минуту подумать о Кривицком… Или Ермилове.