Любовь и смерть на Лонг–Айленде | страница 30
Вторую ошибку я совершил, пытаясь выяснить, как зовут актера. Когда я вошел в невероятно тесный с круто уходившими вверх рядами кресел зал, до конца фильма оставалось не более получаса. Но только после того, как я поглотил немыслимое число рекламных роликов, причем в промежутках между ними занавес раздвигался, задвигался и снова раздвигался с такой бессмысленной регулярностью, что я начал подозревать, не боится ли попросту хозяин заведения продемонстрировать посетителям экран в его не вполне девственной белизне, подсознательно отождествляя его с постельным бельем, с неглиже, с интимом, — лишь после этого я сообразил, что проглядел финальные титры, или как они там еще называются, и теперь мне придется вновь просмотреть весь фильм целиком.
По зрелом размышлении, однако, я пришел к выводу, что все это были сущие мелочи в сравнении с тем, что мне удалось увидеть. Фильм сам по себе за прошедшее время лучше не стал, и мое презрение к Кори и его дружкам–мотоциклистам после просмотра только укрепилось. Но зато я узнал, как зовут моего любимца, причем на слух это звучало намного приятнее, чем можно было предположить, учитывая все обстоятельства: Ронни Босток. Имя «Ронни» не относилось к числу любимых мной, но, Господи, прости, существуют имена куда противнее, а вот фамилия Босток звучала совсем не по–калифорнийски изящно, приводя на память Бостон и Новую Англию, о которых я был довольно высокого мнения.
Ронни Босток. Неужели, кроме меня, удивлялся я, никто в целом мире не обратил внимания на столь выдающийся образец физической привлекательности? Неужели никто, за исключением меня, не разглядел под банальной оболочкой вечный вселенский идеал, не заметил почти сверхъестественного свечения, исходившего от чистого сердца, невинной души и загорелой плоти, в которую этот идеал воплотился? Строгий и постный пуританский надзор, который я некогда установил над своими чувствами, рухнул в мгновение ока: сумрак зрительного зала, позволявший смотреть без риска быть увиденным, сделал бесстыдным и смелым мой обычно утомленный и пресыщенный взгляд, и в блаженном состоянии, исполненном восторженной и задумчивой нежности — да–да, именно нежности! — я предался так, как не отваживался никогда доселе, радостям чистого созерцания. Этот бронзовокожий мальчик выглядел таким свежим, что от него, казалось, должен был исходить запах теплого хлеба. Когда он двигался, он двигался с мужественной грацией, которой могли бы обладать античные статуи, умей они ходить. Стоит ли говорить, что его улыбки, одной его улыбки крупным планом, когда за спелой и алой пухлостью его губ отчетливо просматривалась белизна слегка выдвинутых вперед верхних резцов, было довольно, чтобы навсегда пленить мое сердце? Прекрасным было даже то, как он, подобно теннисисту, стирал пот со лба внутренним сгибом руки. Никогда — повторял я про себя — не доводилось мне видеть более счастливой игры природы, которая заставила бы меня вновь задуматься о несправедливом распределении красоты в этом мире.