Указ | страница 5
И вдруг я заметил, что лес вокруг меня словно бы изменился — то были уже не высокие старые дубы, которые я видел во время грозы, а молодые, примерно двадцатилетние дубки. Исчез мой навес, не было уже толстого бука, к которому он был пристроен, исчез и чурбан, давеча служивший мне сиденьем. Я сидел прямо на земле. И тропинки тоже не было видно. Я ничего не узнавал вокруг, кроме высокого межевого столба, обозначавшего, вероятно, границу каких-то общинных владений; при виде этого столба я почувствовал даже нечто вроде досады, ибо его присутствие отнюдь не помогало мне объяснить себе столь странную метаморфозу. Я попытался убедить себя, что мерцающий свет, в котором первоначально предстал передо мной лесной пейзаж, попросту исказил мои представления о нем. Впрочем, все это не слишком меня беспокоило. Головная боль совершенно прошла, я ощущал непривычную легкость во всем теле, какую-то приятную бодрость. И я принялся фантазировать, воображая, будто заблудился где-нибудь в лесу Броселианды и заколдован какой-нибудь феей Морганой. Взяв свой велосипед, я возвратился на ту дорогу, с которой свернул, чтобы спрятаться от грозы, заранее приготовившись к непроходимой грязи, к вязким колеям и лужам; однако, против ожидания, дорога оказалась сухой и пыльной, словно никакого дождя и не было. «Все еще действует колдовство», — мысленно пошутил я. Через четверть часа я выехал на небольшую равнину, имевшую форму вытянутого прямоугольника и со всех сторон окруженную лесом. Вдалеке, за лугами и хлебными полями, виднелись ярко освещенные солнцем колокольня и крыши какой-то деревушки. Оставив позади неровную лесную дорогу, я покатил по проселочной, более узкой, но зато мощеной, и вскоре доехал до верстового столба, на котором прочитал название деревни. Это была другая деревня, не та, которую я искал.
Метрах в двухстах-трехстах от нее у меня вышло из строя колесо, так что пришлось продолжать путь пешком. Проходя мимо высоких кустов орешника, я увидел в нескольких шагах от них старого крестьянина, который стоял у края канавы и задумчиво глядел на пшеничное поле. И почти рядом с ним, у самого орешника, я обнаружил еще двух человек, которых не сразу заметил за кустами, — они тоже стояли и смотрели на высокие хлеба. И эти двое были в зеленых мундирах и сапогах, какие носили в немецкой армии во времена оккупации. Сперва это меня не очень удивило; я подумал, что эти мундиры, второпях брошенные здесь оккупантами в момент отступления, были, очевидно, подобраны местными крестьянами, и теперь они их донашивают. Нынешние их владельцы, здоровые малые лет сорока пяти, с обветренными лицами, явно были крестьянами. И однако меня смущали их военная выправка, их портупеи, пилотки, их бритые затылки… Старик, казалось, и не замечал их. Высокий, худой, он стоял неподвижно, очень прямо, с тем горделивым видом собственного достоинства, который часто встречаешь у юрских стариков крестьян. Как раз когда я подходил, один из тех одетых в мундиры людей повернулся к нему и тоном человека, знающего в этом толк, сказал по-немецки несколько одобрительных фраз по поводу высоких хлебов. Старик медленно повернул к нему голову и произнес ровным и спокойным голосом: