Вера Ильинична | страница 12
Вера Ильинична надеялась, что в дни всесоюзного, как ленинский субботник, гонения на евреев — пособников американского империализма, его выгонят оттуда, как лейтенанта Дудака по прозвищу Шмуле-большевик, капитана Вассермана, бывшую партизанку отряда «Мститель» — секретаря-машинистку Фейгу Розенблюм. Но ее надежды не оправдались. Не тронули Ефима даже тогда, когда в Москве арестовали врачей-отравителей и в Вильнюсе задымили угарные слухи, что всех евреев вывезут в товарных вагонах в Сибирь. Вера Ильинична была уверена, что теперь-то Ефима, хотя он никогда никого не отравлял, уж точно шуганут из «конторы на три буквы». Но и тут за него заступился его постоянный клиент — замминистра госбезопасности Волков, большой франт и, как уверял Ефим, интернационалист. В последнюю минуту он его отстоял: мол, на место товарища Вижанского все равно придется кого-нибудь из евреев взять (с ними в цирюльничьем деле никто не сравнится), мастера-поляки укатили в Польшу к Беруту, литовцы пока не на высоте, а он, Ефим Самойлович, каждый прыщик на Волковом лице знает, за столько лет ни одного пореза, право слово, молодец.
В ту весну в Паланге их радовало все — и погода, и море, и пустынные улицы, и деревья, и новости. Врачи-отравители на поверку оказались не злодеями, а, как ни странно, честными людьми; ярко светило обновленное солнце, целебно пахло йодом и выброшенными на берег водорослями. Не желая надолго расставаться с женой, простаивавшей часами на ветру и зачарованно следившей за стремительным бегом волн, за их непрекращающимся и бесплодным бореньем, Ефим одолжил у хозяина мансарды самодельную удочку, накопал в огороде червей, сложил в спичечный коробок запасные крючки и грузила и, устроившись на сходнях, принялся ловить мелюзгу. Ему не хотелось мешать Вере — пусть смотрит свое кино, но ее странная и необъяснимая тяга к морю, способность отключиться от всего вокруг, забыть обо всем на свете и сосредоточиться на одной невидимой точке пугали Вижанского и вызывали саднящую тревогу. Что ее, не купальщицу, не пловчиху, не путешественницу, так привлекает в этом гуле, в этом месиве, в этой жуткой круговерти? Что она в этой темной, гибельной пучине, кишащей неразгаданными тайнами и безымянными жертвами, видит? Какие испытывает чувства при виде этой слепой громады, перед которой человек — козявка, такая же хрупкая и ничтожная малость, как перистый поплавок удочки-самоделки, швыряемый безнаказанными волнами из стороны в сторону — из захолустного литовского местечка Камаяй в Горький, в пехотное училище, из училища — на войну, на курско-белгородское направление, подносчиком снарядов в артиллерийскую батарею, оттуда — в госпиталь на Урал, в Копейск, потом вместе с молодой женой-нееврейкой обратно в опустошенную Литву, в Камаяй, где полегли родители Ефима, — даже фотокарточки на память не осталось. Куда еще его и Веру отнесет хилый и отчаянный поплавок судьбы? Этого не дано было знать ни ему, сироте, ни ей. Может быть, Вера, увлекавшаяся на досуге ворожбой, надеялась за разбивающимися с грохотом о сваи валами, заливающими шаткий настил моста кружевными тюрбанами, узреть то, во что он, Ефим, лишенный воображения и предрассудков, никогда не верил.