Зависть, или Идиш в Америке | страница 30
Его накрыло черное крыло. Он подумал, что так, надвигаясь, слепит смерть, но это был всего лишь навес.
Швейцар копал под навесом; под навесом Эдельштейн пил вино — словно на собственной свадьбе, и навес укрывал запотевшие очки в золотой оправе, его ослепило покрывало Миреле. Шесты держали четверо: почтальон — кузен жены, его собственный двоюродный брат-аптекарь и двое поэтов. Первый поэт — нищий, живший на благотворительные средства, Баумцвейг; второй, Сильверман, продавал дамские эластичные чулки, от варикоза. Почтальон и аптекарь оба были живы, только один ушел на пенсию. Поэты стали призраками, Баумцвейг, чесавшийся во сне, тоже был призраком, Сильверман давно умер — лет двадцать назад, его называли лиделе-шрайбер,[59] он писал для эстрады, «Песня третьему классу»: «Третий, третий класс, я помню эти толпы, помню тряпье, которым мы укрывались, мы его скинули, когда заметили берег, — думали, что родимся заново, войдя в золотые врата». Даже на Второй авеню 1905 год был позавчерашним днем, но на этой песенке шоу прерывалось — восторги, вызовы на бис, слезы, крики. Золотые тротуары. Америка-невеста, под шикарным платьем — ничего. Бедный Сильверман, влюбленный во вскинутую руку Статуи Свободы, что он сделал в жизни, кроме как подержал шест на бесплодной, не давшей потомства свадьбе.
Швейцар раскопал скульптуру — урну с каменным венком.
Эдельштейн взглянул из-под навеса, узнал. В песке, в окурках полуобнаженный ангел верхом на венке. Однажды Эдельштейн обнаружил в венке презерватив. Нашел! Это дом Воровского. Б-га нет, но кто его привел сюда, как не Владыка Вселенной? Не так уж плохо, в конце концов, он может найти дорогу даже в метель, мастер — отличает один квартал от другого в этом разоренном мире.
Он нес ботинок к лифту как младенца, сироту, искупление. Он мог даже ботинок поцеловать.
В коридоре смех, шумит вода в толчках; пронзил запах кофе.
Он позвонил.
За дверью Воровского — смех, смех!
Никто не вышел.
Он снова позвонил. Никого. Он заколотил в дверь.
— Хаим, старый псих, открывай! — Никого. — С холоду помираю, а ты не открываешь! Давай, поторапливайся, я окоченел, хочешь, чтобы я у тебя на пороге окочурился? Имей сострадание! Жалость! Открой!
Никто не вышел.
Он слушал смех. В нем был свой характер, точнее, метод: некий закон, скорее физики, нежели музыки, по которому он то вздымал, то откатывал. Внутри этой формы лай, вой, собаки, волки, дикая природа. Стоит испугаться — разверзается пропасть. Он вдарил ботинком по дверной ручке — как молотом по наковальне. Бил и бил. Давил как айсберг.