Зависть, или Идиш в Америке | страница 13



— Этот вид предназначен тебя вдохновлять, — говорит Сатана. — Посмотри в окно и полюбуйся.

За окном нет ничего, кроме Огня, он картинно бушует, переливается неземными красками, взвивается невиданной формы языками.

— Это прекрасно, — восхищается поэт.

— Вот именно, — соглашается Сатана. — Он вдохновит тебя на новые стихи, их будет много.

— Да, да! О, повелитель, позволь начать немедленно!

— Для этого я тебя сюда и привел, — говорит Сатана. — Так что садись и пиши, раз уж удержу нет. Но с одним условием. Как закончишь строфу, ты должен вышвырнуть ее в окно, вот так. — И для наглядности метнул туда чистый листок.

Огненный вихрь подхватил его и понес к пламени, в самое пекло.

— Не забывай, что ты в аду, — сурово говорит Сатана. — Здесь ты пишешь лишь для забвения.

Поэт кидается в слезы.

— Да какая разница! Там было то же самое. О Цврдл, проклинаю тебя за то, что ты меня взрастил!

— Ну, никак до него не дойдет, — раздраженно говорит Сатана. — Глюп-глюп-глюп-глюп-глюп-глюп-глюп! Теперь пиши.

Несчастный поэт начал строчить, один стих за другим и — подумать только: вдруг он забыл все слова цврлдского, которые знал; он писал все быстрее и быстрее, держался за перо так, словно, если бы не оно, он взмыл бы в воздух, он писал по-голландски и по-английски, по-немецки и по-турецки, на сантали и сенегальском, на саами и курдском, на валлийском и ретороманском, ниассанском и никобарском, на ганчинском и ибанаг, на хо и кхмерском, на ро и волапюке, на чагатайском и шведском, на тулу и русском, на ирландском и калмыцком! Он писал на всех языках кроме цврдлского, и каждое написанное стихотворение он вынужден был швырять в окно, потому что все они никуда не годились, хоть он этого и не понимал…

Эдельштейн, предавшийся гневным размышлениям, не уловил, чем кончился рассказ. Но конец был жестокий, и Сатана опять захватил власть: он убил надежду одним из типичных островерских афоризмов, тугим, набрякшим, как фаллос, и все равно бесплодным. Кругом волнами взмывал наводящий ужас хохот, он несся на Эдельштейна, намереваясь разбить его в щепки. Хохот в честь Островера. Шуточки, шуточки — им всем нужны только шуточки!

— Баумцвейг, — сказал он и, наклонившись к нему, прижался к воротнику Полы (ниже которого располагались ее пухлые груди), — он это назло делает, видишь?

Но Баумцвейг отдался хохоту. Как только рот не разорвал.

— Сукин сын! — воскликнул он.

— Сукин сын, — задумчиво повторил Эдельштейн.

— Он подразумевал тебя, — сказал Баумцвейг.