На грани | страница 3



Внизу по гравию прошелестела машина; Шейла вышла из комнаты на лестницу и остановилась наверху. Нет, это приехал не доктор, это вернулась миссис Манни. Она как раз входила через парадную дверь в холл, стягивая на ходу перчатки. Волосы, уложенные высокой прической, блестели от лака.

Не ощущая на себе взгляда дочери, она задержалась у зеркала, поправила выбившуюся прядь. Достала из сумочки помаду и провела по губам. В отдалении, со стороны кухни, скрипнула дверь.

— Это вы, сестра? — спросила миссис Манни, поворачивая на звук голову. — Как насчет чаю? Пожалуй, можно накрыть для всех наверху.

И, снова обернувшись к зеркалу, откинула голову, сняла бумажной салфеточкой излишки помады с губ.

Из кухни показалась сиделка. Без форменного платья — в спортивной куртке, взятой у Шейлы для прогулки, — она выглядела непривычно, да и волосы, всегда тщательно уложенные, были растрепаны.

— Какой изумительный день! — заверещала она. — Я совершила целый поход по полям. Дул такой приятный ветерок. В полях не осталось ни одной паутинки. Да, выпьем чаю. Непременно чаю. Ну как там мой больной?

Они живут в прошлом, подумала Шейла, во временном отрезке, которого уже нет. Сиделке вряд ли полезут в горло овсяные оладьи с маслом, которые она, нагуляв аппетит, заранее смакует, а на маму из зеркала, когда она глянет туда чуть спустя, будет смотреть постаревшее, осунувшееся лицо под взгроможденной башней прически. И словно обрушившееся на Шейлу горе обострило ее способность заглядывать вперед, она уже видела сиделку у постели очередного больного, капризного хроника, полной противоположности ее отцу, любившему розыгрыши и шутку, а свою мать, как подобает при трауре, в черном и белом (только черное, мама, конечно, сочтет слишком мрачным) за письмами в ответ на соболезнования — в первую очередь тем, кто поважнее.

И тут обе заметили ее над лестницей, наверху.

— Он умер, — сказала Шейла.

Запрокинутые лица, уставившиеся на нее глаза с выражением «этого не может быть» — то же выражение, какое она прочла на лице отца, только без ужаса, без обвинения, и, когда сиделка, опомнившаяся первой, взбежала по лестнице и промчалась мимо, Шейла увидела, как лицо ее матери, ухоженное и все еще миловидное, словно развалилось, распалось, точно гуттаперчевая маска.

Тебе не в чем себя винить. Ничего такого ты сделать не могла. Это было неизбежно, раньше или позже… Но почему все-таки раньше, а не позже, думала Шейла, потому что, когда умирает отец, остается столько невысказанного. Ведь знай я, что в этот последний час, когда мы сидели вдвоем, смеясь и болтая о всякой ерунде, к его сердцу, словно готовая взорваться бомба с часовым механизмом, подбирается тромб, я вела бы себя совсем иначе — прижалась бы к нему, обняла, поблагодарила бы, по крайней мере, за девятнадцать лет любви и счастья. А так — перескакивала с фотографии на фотографию, потешаясь над устаревшими модами, позевывая украдкой, а он, почувствовав, что мне скучно, уронил альбом и пробормотал: