Мэлон умирает | страница 9



Летние каникулы. По утрам он брал частные уроки. Ты доведешь нас до богадельни, говорила госпожа Сапоскат. Это выгодное капиталовложение, говорил господин Сапоскат. В полдень он уходил из дома, держа книги под мышкой, под тем предлогом, что на свежем воздухе работать лучше, нет, не произнося ни слова. Когда городок, в котором он жил, скрывался из виду, он прятал книги под камень и бродил по полям. Стояло время года, когда трудолюбие крестьян достигает пароксизма, и долгие солнечные дни становились слишком коротки для всей работы, которую предстояло сделать. Нередко им светила луна, во время последней ходки от поля, возможно, самого отдаленного, к амбару или току, или для осмотра техники, которую надо было успеть подготовить к грядущему рассвету. Грядущий рассвет.

Я заснул. Но спать я не хочу. В моем расписании нет времени для сна. Я не желаю… Нет, я ничего не хочу объяснять. Кома предназначена для живущих. Живущих. Никогда я не мог их переносить, их всех; нет, этого я не думаю, но, тяжело вздыхая от тоски, я наблюдал за их перемещениями по земле, а потом убивал их, или занимал их место, или убегал. Я чувствую в себе жар давно знакомого мне бешенства, но знаю, что на этот раз он меня не зажжет. Я все прекращаю и жду. Сапо стоит на одной ноге, неподвижно, странные глаза его закрыты. Суматоха дня застывает в тысяче нелепых поз. Облачко, движущееся впереди победного солнца, будет бросать тень на землю столько, сколько мне угодно.

Живи и придумывай. Я пытался. Я, должно быть, пытался. Придумывать. Нелепое слово. Живи — тоже нелепое. Неважно. Я пытался. И когда дикий зверь серьезности готовился во мне к прыжку, оглушительно рыча, разрывая меня на кусочки, жадно пожирая, я пытался. Но оставшись один, совсем один, надежно спрятавшись, я изображал дурака, в полном одиночестве, час за часом, неподвижный, часто стоя, не в силах пошевелиться, издавая стоны. Да, издавая стоны. Играть я не умел. Я вертелся до головокружения, хлопал в ладоши, изображал победителя, изображал побежденного, наслаждался, горевал. Затем вдруг набрасывался на игрушки, если таковые имелись, или на незнакомого ребенка, и он уже не радовался, а ревел от ужаса — или убегал, прятался. Взрослые гнались за мной, справедливые, хватали, наказывали, волокли обратно в круг, в игру, в веселье. Ибо я уже попал в тиски серьезности. Такова была моя болезнь. Я родился серьезным, как другие рождаются сифилитиками. И серьезно старался изо всех сил не быть серьезным — жить, придумывать — я понимаю, что хочу сказать. Но при каждой новой попытке я терял голову и бежал к своим теням, как в убежище, где невозможно жить и где вид живущих невыносим. Я говорю «живущих», но не знаю, что это значит. Я пытался жить, не понимая, что это такое. Возможно, я все-таки жил, не зная этого. Интересно, почему я говорю обо всем этом. Ах да, чтобы развеять тоску. Жить и давать жить. Бессмысленно обвинять слова, они не лучше того, что они обозначают. После неудачи, утешения, передышки, я снова начинал — пытаться жить, заставлять жить, становиться другим, в самом себе, в другом. Сколько лжи во всем этом. Но объяснять некогда. Я снова начинал. Но цель понемногу менялась — уже не добиться успеха, а потерпеть неудачу. Небольшая разница. Когда я из последних сил выбирался из своей норы, а затем рассекал стеклянный воздух на пути к недостижимому благу, я искал не что иное, как восторг головокружения, приятие, падение, бездну, повторение мрака, я стремился к ничему, к серьезности, к дому, к нему, ждущему меня всегда, он нуждался во мне, и я нуждался в нем, он обнимал меня и просил остаться с ним навсегда, он уступал мне свое место и следил, чтобы мне было хорошо, и страдал всякий раз, когда я оставлял его, а я часто заставлял его страдать и редко приносил ему радость, я никогда его не видел. Я снова забываю себя. Меня интересую не я, а другой, находящийся гораздо ниже меня, и ему я пытаюсь завидовать, о его подвигах я сейчас, наконец, расскажу, не знаю как. О себе мне никогда не рассказать, так же как не рассказать и о других, так же как не суметь прожить. С чего бы это я смог, если никогда не пытался? Показать сейчас себя, на грани исчезновения, и одновременно изобразить в виде незнакомого, чужого мне человека, тем же движением, это не просто последняя капля. А потом жить, пока не почувствую, как за моими закрытыми глазами закрываются глаза другого. Отличный конец.