Смятение | страница 6
Весной двадцать первого года, вскоре после заключения Рижского мира, когда вокруг Устронья окончательно утвердилась панская власть, в душе пани Геновефы Росицкой созрело решение вернуться всей семьей «в лоно веры отцов», которой она служила и до того, но тайно. Ян Янович сперва противился, даже, как это было у него в привычке, отбивался мужицкой бранью, однако в конце концов приказал запрячь бричку и поехал с пани и детьми в костел. Спустя год после этого события пани Геновефа родила пятого ребенка — дочку Чесю, которая сразу вошла в новую, свободную от безбожников жизнь римско-католическим ангелочком — светленьким, полненьким, с большими голубыми глазами.
Пан Ян перестал, правда, по русскому обычаю называться Яном Яновичем, но в костел заходил весьма редко. Куда охотнее заглядывал он в Борухову корчму в гминном[3] местечке Горилица или в ресторан пана Гжибка в уездном городе. При содействии этих заведений и достопамятного экономического кризиса, который в начале тридцатых годов вымотал Польшу основательнее, чем любое из государств буржуазной Европы, поместье Устронье, один из опорных пунктов шляхетско-ксендзовского строя на «восточных окраинах», медленно и верно клонилось к упадку.
Бедный крестьянин, у которого зачастую полна хата детей, говорит, что с ними заботы только до затирки, а начнут сами есть — будет в хозяйстве и подмога.
У Росицких было иначе.
Старшие паненки, не окончив, бросили гимназию и засели в покоях старого дома, окруженного липами, сиренью, жасмином и розами. Тщательно оберегая руки от какой бы то ни было работы, они ждали женихов. Обе были хорошенькие, книжки читали исключительно про любовь, и, разумеется, прицел был взят только на настоящую партию. А время шло. Почти тридцатилетнюю Ядвисю спихнули за пана Францишка — лысого, важно покашливающего, в длинноносых клоунских туфлях. Разделившись с братом, он продал свою часть фольварка, купил в воеводском Новогрудке каменный дом на восемь квартир и стал жить на квартирную плату. Вторая паненка, черненькая горячая Казя, глядела, глядела — то в зеркало, то в окно — и тихо сошла с ума от безутешной тоски. Она слонялась по комнатам — лишь изредка удавалось матери или служанке умыть ее и причесать, — а иногда тайком убегала из дому. Где-нибудь за второй или третьей деревней, на рассвете, она, как призрак, выходила из тумана навстречу косцам, срывала с себя одежду и звала: «Пшыйдзь, пшыйдзь, муй коханы!..»