Том 14. Критические статьи, очерки, письма | страница 4



А забавное это было бы зрелище — Вольтер, осуждающий Марата, причина — судья последствий.

* * *

И все же как-то несправедливо находить в мировой истории только ужасное и смешное. Демокрит и Гераклит были два безумца, а два безумия, соединившись в одном человеке, не могут сделать из него мудреца. Вольтер поистине заслуживает сурового упрека: этот блестящий талант писал историю людей лишь для того, чтобы метать сарказмы в человечество. Может быть, он не был бы повинен в подобной несправедливости, если бы ограничился Францией. Любовь к отечеству притупила бы злое острие его ума. Почему нам не помечтать об этом? Ведь летописцы своей родной страны — всегда самые благожелательные историки: такими были и Юм и Тит Ливий. Это подчас необоснованное благодушие и привлекает нас к их произведениям.

Хотя дело историков-космополитов, по-моему, важнее и мне более по сердцу, я не противник историков-патриотов. Первые нужнее человечеству, вторые — своей родине. Тот, кто рассказывает о домашних делах своей страны, часто пленяет даже своей узкой пристрастностью; мне нравятся гордые слова одного араба из Хагьяга: «Я знаю предания только моей страны».

У Вольтера всегда слева под рукой ирония, как у маркизов его времени была на боку шпага. Это нечто тонкое, сверкающее, блестящее, отполированное, красивое, оправленное в золото, украшенное алмазами, — но оно убивает.

* * *

Есть такие соответствия в языке, которые могут открыться только писателю, причастному к духу народа. Слово «варвары» было к лицу римлянину, говорящему о галлах, но плохо звучит в устах француза. Историку-иноземцу никогда не напасть на некоторые выражения, по которым узнают своего человека. Мы говорим, что Генрих IV правил народом с отеческой добротой; одна китайская надпись, переведенная иезуитами, говорит о некоем императоре, который управлял с материнской добротой. Оттенок вполне китайский и совершенно очаровательный.

ТЕАТР

I

Действием называется в театре борьба двух противоположных сил. Чем больше эти силы уравновешены, тем менее ясен исход борьбы, тем труднее выбрать между страхом и надеждой, — тем интереснее пьеса. Этот интерес, рождаемый действием, не следует смешивать с интересом другого рода — тем, который должен вызываться героем всякой трагедии и есть не что иное, как возбуждаемое им чувство ужаса, восхищения или сочувствия. Так, вполне может случиться, что главное действующее лицо какой-нибудь пьесы будет возбуждать интерес благородством характера и трогательностью положения, в то время как сама пьеса не вызовет интереса, потому что в ней будет отсутствовать выбор между страхом и надеждой. Будь это не так, всякое положение, вызывающее чувство ужаса, было бы тем прекраснее, чем дольше оно длится, и тогда сцена, в которой граф Уголино, запертый в башне вместе со своими сыновьями, ожидает голодной смерти, была бы самой высокой трагедией; между тем эта монотонная сцена ужаса не смогла снискать успеха даже в Германии, стране глубоких, вдумчивых и проникновенных умов.