Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 92
Мой конь был подо мной. Он был весь в мыле.
Все, что я пережил, было действительностью. Просто я пережил поэму Стесихора.
Только теперь я понял, что Стесихор, должно быть, жестоко страдал из-за женщины как таковой. Тогда он создал поэму о Елене — самую правдивую поэму, созданную когда-либо греческим поэтом. И та, которая могла бы зваться просто Женщиной, то есть Пагубой, покарала Стесихора: как всегда случалось в подобных случаях на Сицилии, он ослеп.
И вот, лишившись самого щедрого дара, полученного им от богов, наравне с даром поэтического вдохновения, побежденный Стесихор явился на великое греческое празднество и в знак собственного поражения, в знак покорности женскому началу исполнил свою знаменитую «Палинодию».
И столь ожидаемое чудо свершилось: Стесихор прозрел. Он не мог жить, не мог чувствовать и слагать свои песни без λεύσσειν, которое сияет в нашем имени, Луций.
Свершилось чудо столь естественное: мы все видим мир в том свете, который дарует нам женщина.
Жители Гимеры почтили своего великого поэта, величайшего поэта всей Сицилии, статуей. Я смотрел на эту статую, и медь ее выражала печаль и страдание.
Я покинул Гимеру, даже не занявшись там изысканиями об оружии, которые могли бы напомнить о самой славной для греков победе на Сицилии[221]. Я помнил об этом, но, когда выехал на равнину, где происходило сражение с карфагенянами, тускло-молочный туман снова немилосердно сгустился вокруг меня, и я снова отчаянно погнал коня в неизвестность.
Помнишь: я никогда не плавал нагим, но всегда в набедренной повязке? Скреплявшую их фибулу я должен был всадить себе в ногу, если бы ее свела вдруг судорога, как случалось со мной в юности: боль спасла бы меня от боли. Так и теперь известие о разгроме Спартака спасло меня от оскала Сфинги.
«Но почему?», — спросишь ты. — «При чем здесь война рабов, разгрома которых мы так долго ждали? С одной стороны здесь — женщина, которую ты любил так страстно, с другой — жалкий сброд, который ты всегда презирал».
Да, Луций, это так. Моя глубинная связь с этим фракийским гладиатором столь же необъяснима, как и необъяснима моя страсть к Сфинге. Ведь были — да, были клянусь Юпитером! — даже в самые блаженные часы мои были мгновения, когда разум мой кричал: «Остановись!» — но я не слушался разума и ликовал от сознания собственного непослушания. Я говорил себе, что есть нечто более сильное, чем разум: я сознательно ослеплял себя, подобно Эдипу, чтобы зреть иной, дивный мир, недоступный зрячему, недоступный разумному. Πολλά τά δεινά κούδέν άνθρώπου δεινότερον πέλει