Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 80
Наше римское имя и наш римский свет, lux, значительно жестче, как и наша с тобой римская природа: жесткое с резко ограничивает наш, римский свет, словно закрывая его в каком-то хрустале.
Я пытаюсь увести ее в свой мир, как Орфей уводил Эвридику. А, может быть, это она уводит меня в свой мир, чтобы я забыл все бушевания, порождавшие чудовищ в Проливе и в душе моей, забыл все копья и мечи, которыми я сражался рядом с тобой и за которыми рыскал, пытаясь насытить нашу с тобой изысканную нечеловеческую в основе своей любознательность, сам же по существу превращаясь то ли в презираемого нами гладиатора, то ли — что еще хуже — в ланисту? Хочу забыть всю кровь, пролитую моей рукой и моей мыслью в моих археологических изысканиях[193]. Всю кровь, пролитую в войне с рабами по их вине и по нашей вине. О, как мне хочется, чтобы из всего этого сумбура вырвались вдруг ее золотистые волосы, наши римские lumina, и чтобы я запутался в них, как тот фракийский юноша в нерасторжимой сети ретиария, и крепко-накрепко удержался в них, в ее мире, в моем потустороннем мире…
Помнится, я уже видел когда-то этот мир сквозь легкую сеть золотистых волос девушки, которую целовал в Бравроне, вспоминая мое детство…
Она сказала, что я ношу в себе какую-то тяжесть. Возможно, потому что тяжело величие Рима, тяжело прежде всего для нас, римлян. Она говорит, что во взгляде у меня невыразимая печаль. Но ей ужасно нравится мой взгляд. По прошествии нескольких дней она убедилась, что я умею радоваться. А мне в очередной раз вспомнился мой любимый гесиодовский стих о вине:
Да, Луций, Дионис — мой бог, бог печали и радости. Более ста лет назад его пытались изгнать из Рима сенатским постановлением[195]. Как это глупо и смешно. Нет более очевидного признания Диониса, чем борьба с ним, и все греческие мифы — тому подтверждение. Либер-отец всегда царил и всегда будет царить в италийских селениях. Впрочем, одно дело — наш Либер, а другое — греческий Дионис. Греческая болезнь. Я болен ей, Луций, болен неисцелимо. Во мне всегда кипело неистовство Диониса. Ты помнишь нашу юность. Помнишь, каким радостным был я тогда? Неистово-радостным. Затем я пережил страсти почти дионисийские. Однако, думаю, я все-таки сумел обрести «устойчивую середину», и потому не впал в безумие, как слишком ревностные почитатели и слишком ярые враги Диониса. Я научился сдерживать в себе неистовую радость. У меня появилась печаль. Интересное сравнение: так виноградины прикрыты белизной, напоминающей изморозь. Это сравнение ее: с такими виноградинами она сравнивает мои глаза, которые очень любит. И она видит, что глаза мои подернуты печалью. Даже когда я смеюсь. Даже, когда она стонет и кричит от моих ласк. Вот и получается, что ликование и неистовство мои подернуты печалью, как виноград изморозью.