Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 24
Не знаю, удалось ли мне достаточно ясно выразить мою мысль, употребив столько слов, столько образов. Думаю, что женщина, которую я назвал Исменой, смогла бы выразить все это гораздо проще, а, возможно, и яснее, чем я, потому что знание ее доходит до определенной точки, до некоего края чаши фонтана и, не переливаясь через край, возвращается обратно, чтобы снова взмыть вверх прелестно закругленной струей, снова со звоном упасть вниз и опять подняться. (Говоря о фонтане, я имею в виду не обрамленный в камень естественный источник, а замысловатые конструкции механиков-гидравликов, поскольку и рассуждать нам, как правило, больше нравится о чем-то надуманном, искусственном, сконструированном.) Она радуется, наблюдая за нашей игрой, зная, в отличие от нас, что все наши искренние и зачастую даже отчаянные старания — всего лишь игра.
Вся мудрость философов (и не только элеатов, неизменно закругляющих все внутри единой сферы) так или иначе стремится к тому, что выражает ее улыбка и блеск ее глаз. А если и не стремится к этому сознательно, то все равно, рано или поздно, обретет в этой улыбке чистое и блаженное отдохновение.
Она, постигающая будоражащую неясность Гераклита не разумом, но чувством, нисколько не сомневается в том, что натянутый лук разрешится полетом стрелы, а натянутая струна — звучанием, а именно в этом и состоит гармония[82].
Да, я слишком увлекся течением моих слов, их перепадами, Луций.
Я уже упомянул, что Исмена опьянила меня, словно суррентское вино, а также, что суррентское пока что не научились настаивать: думаю, это такое хорошее опьянение не продлится долго. Увы, Луций.