Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 139



Это мое письмо напоминает мне шум раковины, который мы так любили слушать: мы ожидали некоего логического завершения его будоражащего покоя, но он бесконечен, как и создавшее его море. Иногда этот вечный шум пугает, словно Козерог, трубящий в небесную раковину. Все еще опьяненный болью-блаженством последних месяцев я, наконец, отрываю, эту раковину от моего уха. И от твоего тоже, поскольку ты, пожалуй, уже устал от моего многословия, Луций.

Письмо XIII

Река

Lucius Lucio salutem.


Это письмо я отправляю вдогонку за предыдущим — за тем, которое грозило уже стать бесконечным, если бы я в какой-то миг не оторвал от уха завораживающую раковину, откуда снова и снова слушал мою боль и мое блаженство.

Снова и снова думаю я о постоянно той же самой и постоянно иной реке. Что более постоянно в реке, что в ней ближе непреходящему, вечности — то течение, которое очерчено берегами и которое видит глаз, или то течение, которое мы ощущаем своим телом, когда по нему скользят струи? Вечности, то есть истине, наиболее близко то восприятие пресловутой реки, которое запечатлелось, высеклось в нашей памяти. Здесь и зрение, и осязание почти равноценны: истине ближе всего наши воспоминания, которые обычно сливаются с другими воспоминаниями, образуя уже некую иную реку. Воспоминания удерживают самое сущность, порой не похожую на наши первые и, казалось бы, самые верные впечатления. Это — ткань, сотканная из разного рода впечатлений, воспоминаний, а зачастую и желаний. Это — ткань, подобная все той же самой заманчивой из тканей — истории.

Покинув Сегесту, а вместе с ней и Флавию (думаю, навсегда, но навсегда только осязаемо), оказался я у реки Кримиса. И тогда совершенно неудержимый вечный поток памяти уныло дремлющей речушки, которой, по-видимому, вообще предстоит иссякнуть в недалеком будущем и в которую мне никогда не приходилось входить ранее, нежданно увлек меня в грезы, гораздо более реальные, чем окружавшая меня действительность.

Было около полудня, но над Кримисом повисла ночная мгла, и лунный свет зловеще разрывал распластанные, клочковатые облака, из которых хлестал потоками дождь, массой своей превосходивший вздутые воды речные. Карфагеняне переходили реку вброд вместе со своими колесницами, и их кони казались огромными сказочными гиппокампами, а сами колесницы — несметным флотом, состоящим из небольших пузатых кораблей. Вспышки молний падали на огромные овальные белые щиты пунийцев, и от этого переходившее через реку войско казалось то вспыхивающим и затухающим, словно маяк, чудовищем, покрытым множеством расползающихся чешуй, то исполинским павлином, хвост которого усеян не обычными изумрудными «глазами» с сине-черными «зрачками», а жуткими белыми глазницами слепцов, то скоплением белесых плоских крыш Александрии, которые мы видели с кровли дворца Птолемеев. Богатство вооружения — как и белые щиты — указывало, что через Кримис переходили сами карфагеняне, тогда как огромные полчища их подданных и наемников — нумидийцев, иберов, балеардов, лигуров, галлов — колыхались позади, по ту сторону реки черным безбрежным морем. Никогда — ни до, ни после — карфагеняне не перебрасывали на Сицилию столь многочисленной армии: очевидно, понадеявшись на войны, раздиравшие тогда Грецию, они собрали все свои силы в надежде изгнать греков с острова навсегда, и навсегда погубили эту свою надежду.