Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 134
А иногда она вдруг исполняется восторга мной — восторга самого искреннего и совершенно неожиданного. Тогда столь любимый сердолик вдруг совершенно исчезает из ее глаз, и там появляется нечто, что я сравнил бы только с золотом, если бы золото не было металлом. Тогда во всем мире остаются только ее глаза, и даже не глаза, а временно нашедшее себе приют в ее глазах золотое свечение. Самое замечательное, что это свечение вызывают в ней не мои ласки, а нечто иное, о существовании чего во мне я даже не думаю или, по крайней мере, не придаю этому особого значения. В такие минуты всякое восприятие ее как сочного зрелого плода, в который нужно поскорее впиться, совершенно исчезает, и существует только юность мира, чье периодическое бессмертное повторение передаваемо только неповторимым словом ver, на котором зиждется verum, veritas[268]. В такие минуты я уже не расчленяю любовь на божественную и земную.
Однажды я сказал ей: «Сегодня ты была особенно красива, но я совершенно не помню твоего лица».
«Все, что происходит, — к лучшему».
А я мучился, задаваясь вопросом: «к лучшему» — то, что я видел ее красоту или то, что я не помнил ее лица?
Я уже писал тебе, Луций, что любовь для меня — огромная сила, позволяющая ощутить свою причастность к мирозданию. Сила огромная настолько, что сознание ее вызывает у меня благоговейный ужас.
Дважды в жизни моей ощутил я эту причастность: в первый раз — с Танаквил, когда я как-то ночью взял ее за руку (об этом я тоже писал тебе в одном из писем), второй раз — с Флавией. Оба раза я понял это, когда их не было рядом: с Танаквил — когда смотрел на круглый цветник в саду, с Флавией — когда смотрел на приземистую круглую башню у Панорма.
Между цветником и башней огромное различие. Думаю, что это совершенно случайно, что это ничего не значит, и все же… С Танаквил у меня было только касание рук. Потом, утром, был поцелуй: наши тела льнули друг к другу, льнули страстно и очень нежно — возможно, потому что знали о невозможности соединения.
Телом Флавии я наслаждался, и сам давал ему наслаждение. Как ни странно, ее тело я помню гораздо лучше ее лица. А ведь ее вдумчивость должна бы запечатлеть в памяти моей прежде всего ее лицо, ее серьезность. Впрочем, память моя легко восстанавливает размеренность ее голоса. И тем не менее, образ оставшийся со мной, — это ее нагое тело и прежде всего — округлость бедер, восхитительно суживающаяся у пояса, резко ниспадающая прямыми линиями ног и рассеченная посредине трещиной чресл с восхитительной темной мякотью — влажной и волнующей. Такой Флавия осталась в моей памяти после первого нашего ласкания, когда она забылась дремой, а я смотрел на нее со спины. Столь же влажными и волнующими были, пожалуй, только ее распахнутые уста с неистово мечущимся внутри языком, жаждущим упругого, поглощающего поцелуя. И еще столь же влажными и волнующими бывают женские глаза, когда внутри них наворачивается слеза. Пожалуй, прав Фалес, считавший влагу первоосновой всего сущего.