Письма к Луцию. Об оружии и эросе | страница 120
Морская гладь, сколь бы идеальной она ни была, должна оборваться. Я знал, что идеальной прямой нет, знал, что если отдамся ей в этом ее образе, это окажется беспредельностью. Я знал, что это — идеальная действительность, которую невозможно схватить за изъян.
«Я не люблю тебя».
Я чувствовал с ней самую совершенную бесконечность, в которой невозможно остановиться, которой никогда не будет конца, хотя бы потому, что у нее не было начала. Она была моей вечностью. Поэтому я повторял снова и снова:
«Я не люблю тебя».
У нас не было начала: она стала моим исцелением от безумия, от любовного безумия. У нас не будет конца: я уйду из этой жизни, не простившись с ней, — она останется со мной в потустороннем мире, если только существует потусторонний мир.
Я знал, что в нашем полете над гладью идеального моря я никогда не натолкнусь на некую заморскую страну — на некую Африку моих детских мечтаний. Я не желал обманываться и обманывать ее: нам принадлежала вечность в одном из ее бесчисленных моментов.
«Я не люблю тебя».
Я постоянно искал встречи с ней, чтобы исповедоваться и исцелиться. В ее лице и в ее голосе было мое отражение. Однажды она сказала: «Насколько ты удивительно прост и насколько необычайно сложен, Луций Сабин!»
«Я не люблю тебя».
Игра наших тел, их ностальгические метания навстречу друг другу были совершенны невероятно, а потому мне казалось, что вряд ли я смогу полюбить ее.
С того дня, вернее с той ночи, я хочу видеть ее, говорить с ней, ласкать ее, хочу положить ладонь ей на затылок и впитывать ее удивительное тепло, хочу пить горечь слов отчаяния, когда она рассказывала мне о давних своих обидах, хочу светлого восторга, которым иногда исполняется ее голос, когда она говорит обо мне.
После убийственной страсти Сфинги-Эвдемонии, давшей мне столько восторгов, после моих метаний по Сицилии, после пристального взгляда Ока Смерти, после того, как я стал Черным Всадником, я оказался вдруг счастлив тем огромным, безграничным счастьем, которое поглощает весь мир и растворяется в нем.
Но уже тогда я мысленно прощался с ней, чувствуя боль, хватающую за горло.
Так свершилось резкое превращение Флавии из женщины внимающей, сострадающей, помогающей, в женщину, причастную любви. Пишу «причастную любви», потому что не могу назвать ее ни любимой, ни любящей, хотя явно было в ней и одно и другое, не знаю только в какой степени: так сомневаюсь я во многих вещах.
Затем, в дни, которые отделили первую ночь любви наших тел от второй, со мной произошло то, о чем так четко пишет Аристотель: «Και αρχή δέ τοΰ έρωτος αϋτη γίγνεται πάσιν, όταν μή μόνον παρόντος χαίρωσιν άλλα και άπόντος μεμνημένοις έρώσιν λύπη προσγένηται τφ μή παρεΐναι, καΐ έν πένθεσι καΐ θρήνοις ώσαύτως έπιγίγνεταί τις ηδονή ή μεν γάρ λύπη έπι τω μή ύπάρχειν, ήδονή δ' έν τω μεμνήσθαι και όράν πως έκεΐνον καΐ ά επραττεν και οίος ην…»