Том 7. Отцы и дети. Дым. Повести и рассказы 1861-1867 | страница 66
— Всё это прекрасно, Анна Сергеевна, но вы меня извините… я вообще не привык высказываться, и между вами и мною такое расстояние…
— Какое расстояние? Вы опять мне скажете, что я аристократка? Полноте, Евгений Васильич; я вам, кажется, доказала…
— Да и кроме того, — перебил Базаров, — что за охота говорить и думать о будущем, которое большею частью не от нас зависит? Выйдет случай что-нибудь сделать — прекрасно, а не выйдет — по крайней мере тем будешь доволен, что заранее напрасно не болтал.
— Вы называете дружескую беседу болтовней… Или может быть, вы меня, как женщину, не считаете достойною вашего доверия? Ведь вы нас всех презираете.
— Вас я не презираю, Анна Сергеевна, и вы это знаете.
— Нет, я ничего не знаю… но положим: я понимаю ваше нежелание говорить о будущей вашей деятельности; но то, что в вас теперь происходит…
— Происходит! — повторил Базаров, — точно я государство какое или общество! Во всяком случае это вовсе не любопытно; и притом разве человек всегда может громко сказать всё, что в нем «происходит»?
— А я не вижу, почему нельзя высказать всё, что имеешь на душе.
— Вы можете? — спросил Базаров.
— Могу, — отвечала Анна Сергеевна после небольшого колебания.
Базаров наклонил голову.
— Вы счастливее меня.
Анна Сергеевна вопросительно посмотрела на него.
— Как хотите, — продолжала она, — а мне все-таки что-то говорит, что мы сошлись недаром, что мы будем хорошими друзьями. Я уверена, что ваша эта, как бы сказать, ваша напряженность, сдержанность исчезнет наконец?
— А вы заметили во мне сдержанность… как вы еще выразились… напряженность?
— Да.
Базаров встал и подошел к окну.
— И вы желали бы знать причину этой сдержанности, вы желали бы знать, что во мне происходит?
— Да, — повторила Одинцова с каким-то, ей еще непонятным, испугом.
— И вы не рассердитесь?
— Нет.
— Нет? — Базаров стоял к ней спиною. — Так знайте же, что я люблю вас, глупо, безумно… Вот чего вы добились.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в стекло окна’. Он задыхался; всё тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжелая — страсть, похожая на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой стало и страшно и жалко его.
— Евгений Васильич, — проговорила она, и невольная нежность зазвенела в ее голосе.
Он быстро обернулся, бросил на нее пожирающий взор — и, схватив ее обе руки, внезапно привлек ее к себе на грудь.