Свете тихий | страница 11
«Алилуйя, алилуйя, алилуйя...» – где-то, как будто в дальнем далеке, звучит толкающий колесо службы ящерицын бестембровый сип-речитатив Любаньки.
Отец Варсонофий с «закрытым», отодвигающим выражением в слегка мышиной все-таки физиономии вершит по окоему храма первый кадильный круг. Изгоняет бесов. Тех самых, уведенных когда-то за собой взбунтовавшимся против Бога-отца любимейшим сыном Денницей, сделавшимся Сатаной. Изгоняет. Приуготовляет храм Божий ко встрече со Святым Духом Его.
Страждущих встречи нынче не так много. Есть куда сдвигаться жмущимся у стен, у двери, заробевшим и не смеющим.
«Богородице, Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с тобою... Благословенна ты в женах и благословлен плод чрева Твоего...»
И без особых каких-то усилий все в Верином музыкальном хозяйстве съединяется потихоньку, связуется в безнасильном согласии, и лица, лики у них – Серафимы, Ляли и Веры – становятся доверчиво-детскими, странно схожими, как будто они и вправду сейчас, поющие, не обыкновенные грешные женщины, а зовущие, увлекающие за собой – туда, в горний прекрасный мир – ангелы-небесы.
Будущая невеста Христова Серафима выступает на шажок из-за тонкоствольного пюпитрика и, соединив в горстку тусклые худые персты, начинает дирижировать набирающим силу старушечьим хором. И грубые, «земляные», спрямляющие гармонические ходы голоса, слившиеся в хор, кажутся Вере куда ближе к истине в чем-то главном, основном, нежели их, профессионалок, отшлифованные ажурные кружева... И от внезапного такого открытия, от артистического восторга и потрясения красотой Веру охватывает самозабвенный, заставляющий забыть о себе пламень любви. Вся и всем существом своим слышит и ведает она в эту минуту, что абсолютно все на горьком этом свете правильно, справедливо, что «так и должно быть», что она на самом-самом деле благодарно и благоговейнейше любит Бога, любит Его мир... музыку, отца Варсо-нофия, родную дочь Фенечку, Серафиму эту нелепую, мужа Чижика и даже эту жуткую бабубабариху Любаньку. Однако еще нежнее, растроганнее и признательнее любит она вон тех вон за загородкою старух, солдаток Ефросиньюшкиных, о коих в поезде ночью не посовестилась она думать упрекающе за бабские перешепты... И такой стыд, такую бездонную, покаянную боль переживает она, Вера, в это одно, длящееся вечность, мгновение, что на монгольские, осыпанные редкими веснушками скулы ее выдавливаются две кругленькие розоватые бисеринки...