Слепота и прозрение | страница 13



Слушатели Гуссерля и современные читатели, склонённые столь убедительным призывом к самокритичному наблюдению, вправе поддаться искушению обратить философский критицизм Гуссерля на его собственные тексты, особенно на те многочисленные места, где о философии говорится как об исторической привилегии европейского человека. О неевропейских культурах Гуссерль постоянно говорит как о примитивных, донаучных и до- философских, пребывающих во власти мифа и по природе своей не способных на незаинтересованную отстраненность, без которой невозможно философское размышление. Что, вопреки его собственному определению философии как бесконечной рефлексии над самим собой, с необходимостью ведет к такой универсальности, которая находит свой конкретный, географический коррелят в образовании надродовой, сверхнациональной общности, какова, например, Европа. Почему эта географическая экспансия должна была остановиться однажды и навсегда у берегов Атлантического океана и у гор Кавказа, Гуссерль не говорит. Никто так не открыт для Леви-Строссовой критики, как Гуссерль, в особенности когда он предупреждает нас с самыми благородными намерениями, что мы не можем предположить возможности философской установки в неевропейских культурах. Привилегированная позиция постэллинистического, европейского сознания никогда не ставится под вопрос; решающее выяснение, откуда происходит право Гуссерля называться, в его собственной терминологии, философом, на деле никогда не предпринимается. Как европеец, Гуссерль ускользает от необходимости критического самоосмысления, первичной для всякой философской истины. Он совершает ошибку, от которой ушел Руссо, избегая придавать какой-либо эмпирический статус своей концепции естественного человека, основе его антропологии. Гуссерлевское утверждение европейского превосходства едва ли является предметом сегодняшней критики. Поскольку мы говорим о человеке преобладающей доброй воли, достаточно указать на пафос подобных утверждений в тот момент, когда Европа так близка к саморазрушению вследствие столь необоснованного убеждения в собственном превосходстве.

Здесь мы, однако, выходим за пределы конкретной ситуации. Говоря о том, чем же в действительности является состояние глубокого личного и политического кризиса и указывая на более общие формы кризиса, текст Гуссерля с исключительной ясностью выявляет структуру всех порождаемых кризисом высказываний. Устанавливается важная истина: философское знание способно состояться лишь в обращенности на самое себя. Но здесь же, в том же самом тексте, происходит нечто прямо противоположное. Риторика кризиса свою собственную истину устанавливает в модусе ошибки. Сама она совершенно слепа к тому свету, которым озаряет. Следует показать, что то же самое истинно и в отношении «Кризиса стиха» Малларме, который послужил нам отправной точкой, хотя продемонстрировать самомистификацию столь ироничного человека, как Малларме, по сравнению с безупречно откровенным Гуссерлем, было бы непросто.