Перевернутое небо | страница 28
В начале весны 1960 года Пастернак казался оживленным, расточал дамам комплименты, все говорил, что “работа закипит”. Мой отец работал над новой книгой, Борис Леонидович обещал устроить “чтение наперегонки” с ним.
Он надеялся, что освободится к апрелю от срочных дел (ему хотелось дописать пьесу). И. Д. Рожанский просил разрешения приехать записать чтение стихов Пастернаком на свой отличный (по тем временам) магнитофон. Пастернак, помнивший о его подарке (коллаж из иностранных оттисков времени Нобелевской премии), охотно согласился, однако просил повременить. Но Рожанскому так и не довелось записать его чтение.
Телефоном Пастернак не обзавелся. Иногда он, если я был срочно нужен, посылал мне записку (чаще всего с Леней).
24 апреля 1960 года (немногим больше месяца оставалось до его смерти, о которой в то утро никто из нас – кроме него самого – не подозревал) я получил от него записку, написанную карандашом. Привожу ее полностью: “24. IV. 60. Дорогой Кома, если Вы не заняты и это возможно, зайдите ко мне, пожалуйста, сейчас утром. Я Вас не задержу больше 15 минут. Ваш Б. П.” Время было необычное. По утрам он всегда работал, и помешать этому заведенному порядку могли только чрезвычайные обстоятельства.
Я тут же к нему пошел. Когда я поднялся в его рабочую комнату на втором этаже, я увидел, что он лежит одетый на постели (кровать или диван появились вместе с другими предметами мебели незадолго до того в этом кабинете, прежде бывшем полупустым). Он сказал мне, что тяжело болен, что стал чувствовать сильные боли давно, но никому в этом не сознавался. Он боялся, что тогда позовут врачей и уложат его и не дадут дописать пьесу “Слепая красавица”. Он не успел написать ее всю. Но кончил первое действие и теперь не уверен, что сможет продолжить. Он отдал мне беловую рукопись этой части пьесы, просил меня прочесть ее, сказать ему, что я о ней думаю, и отдать ее Ольге Всеволодовне для перепечатки (я передал ей пьесу, встретившись для этого с ней вечером того же дня в Переделкине).
Дальше он продолжал, что из-за спешки с пьесой откладывал давно задуманный разговор со мной. Но теперь уже дальше откладывать некуда. Он хорошо сознавал, что умирает, и отмахнулся от моих утешительных сомнений.
В тот день уже не прежним зычным, а слабеющим и прерывающимся голосом он торопился сбивчиво пересказать мне давно им обдуманное содержание этого не состоявшегося вовремя (до его болезни, теперь ему мешавшей) разговора. Он говорил о том, что ему только недавно стало ясно, насколько то, как он занимается искусством, связано с наукой нашего века. Из предыдущих коротких бесед с ним на эту тему я знаю, что в этой мысли его укрепила понравившаяся ему (в отличие от многих других отзывов о “Докторе Живаго”, к которым он относился насмешливо) статья Франка о реализме четырех измерений, где писательская манера Пастернака характеризовалась сопоставлением с идеями новейшей физики. На языке нынешнего знания это можно назвать вероятностной картиной мира, о ней думал Бор, вводя свой принцип дополнительности, или неопределенности.