Перевернутое небо | страница 19
Несколько дней спустя Пастернак среди дня зашел к нам и недолго посидел вместе со всеми. За столом он упомянул о том, что письмо писал я. Ему не хотелось делать тайны из того, что не он – его автор.
В те дни и недели я нередко бывал у Ольги Всеволодовны, часто мне звонившей и сообщавшей (сама или через Иру) о том, что происходит с Борисом Леонидовичем и с ней (она считала, что угрозы, направленные против нее, и к нему относятся). Заговорив со мной об Ивинской, Пастернак заметил: “ То, что мне сладко, вам может быть приторно”.
В какую-то встречу с Ирой я, откровенно подражая стилю пастернаковских как бы смешных рассказов о самом себе, рассказал ей, что в университете меня начали преследовать за дружбу с Пастернаком. Ему я об этом не говорил, но Ольга Всеволодовна или Ира пересказали мой смешной рассказ о разговорах ни больше ни меньше как с инструктором ЦК – моим однофамильцем. Борис Леонидович, посмеиваясь по поводу моего шуточного рассказа, сказал мне при встрече, что все это знает.
Когда дело дошло до решения Ученого совета об увольнении меня из университета, Пастернаку об этом сообщила моя мама, очень близко всю эту историю принимавшая к сердцу. Хотя я не обсуждал с ней тогда этот ее разговор с Борисом Леонидовичем, я склонен думать, что она прямо или намеком дала ему понять, что хотела бы, чтобы он за меня заступился. Он позвонил мне с дачи в Москву взволнованный – спросить, насколько все это серьезно. Я постарался его успокоить (это было в декабре – приказ о моем увольнении еще не был подписан, ректор, математик И. Г. Петровский, от этого уклонялся, я был уволен, когда он числился больным, и приказ подписал заменявший его проректор). Больше к этой теме Пастернак не возвращался.
Иной раз Борис Леонидович неожиданно начинал отшучиваться, когда речь заходила о гонениях на него и хуле на него и тех, кто издал роман. Как-то он заметил, что наши власти охотно бы “сварили издателя в дегте”.
Еще в сороковые годы я услышал от Пастернака, что он с юности родителями был приучен к ежедневному труду и никогда ни дня не пропускал без работы. Это могло бы показаться преувеличением, если бы мне много раз не пришлось потом наблюдать поразительную его самодисциплину. Это всех изумляло в дни после присуждения Нобелевской премии. Газеты были полны самых разнузданных проклятий, весь мир говорил о нем. Происходившее, о котором, не читая газет, он узнавал от близких, его очень задевало, особенно поведение писателей. Но он с утра садился за работу и в те дни за очень короткий срок закончил перевод пьесы Словацкого.