Что слышно насчет войны? | страница 69



И только некоторое время спустя, в Польше, на еврейском кладбище в Радоме, где не осталось ни одного надгробия и всюду, куда ни посмотри, зияли пустые ямы, мне, может быть, первый раз удалось в точности осуществить то, чего я пытался достигнуть в фотографии.

Эти ямы заключали в себе, а фотография выявляла исчезнувший мир польских евреев.

Фотопауза затянулась, и я начал делать записи. Чтобы не впасть в уныние. Это ни в коем случае не «дневник». И уж конечно не попытка заменить фотографию словесностью. Поэтому никаких чернил, чернила — первый шаг к печати, а лишь хорошо отточенный простой карандаш.

До сих пор я делал только архивные пометки на фотографиях — тут уж чернилами: надписывал, что изображено, где и когда (в некоторых случаях с точностью до часа) сделан снимок, а иногда еще и каким объективом, но это редко, я не люблю ни длиннофокусных, ни широкоформатных и пользуюсь одним и тем же.

А теперь вот пишу. Но не все и не что придется, и не обо всем подряд.

В конечном счете в этих записях мало что говорится о моей жизни, скорей они сопутствуют — вот подходящее слово! — снимкам, которые я мог бы сделать. Слова следуют одно за другим (описывая воспоминания и события), точно шаги во время моих бесцельных прогулок по Парижу, и каждый раз подводят меня к новым мыслям о фотографии.

На похоронах Натана был один парнишка, наверно, самый молодой из присутствующих. Он встал совсем рядом с гробом, будто у кромки воды. С виолончелью в руках. И сказал:

— Я не очень близко знал Натана. Он иногда бывал в гостях у моих родителей. Так что мои воспоминания довольно отрывочны. Но обаяние его было так сильно, что я всегда старался быть дома, когда он приходил. Просто чтобы послушать его. Хотя говорил-то он мало. Однажды он пришел пораньше, а я в это время лениво разучивал еврейскую колыбельную. Натан прислушался, подошел поближе и кивнул, чтобы я продолжал. Но я застеснялся и перестал играть. Тогда он сказал, что очень любит эту колыбельную и с удовольствием послушает, когда я ее выучу. А я, дурак, еще подумал, что он просто хочет меня подбодрить по доброте душевной. Колыбельную я так и не доучил. И только когда узнал, что Натан заболел, снова за нее взялся. Но поздно. Натан был слишком слаб и уже не мог прийти к нам и послушать колыбельную, которую я выучил, как он просил. И вот теперь все, что я могу сделать, это сыграть над его гробом ту самую еврейскую колыбельную. Я думаю, он был бы рад. Припев всегда кончается одинаково: «Спи, усни, мое дитя»… А называется она «Рожинкес мит мандлен».