Что слышно насчет войны? | страница 55



Признаюсь, эти споры мне большого удовольствия не доставляют, какое уж тут удовольствие, если стоит мне поймать мадам Полетту на вранье, как она принимается смеяться деланным смехом: «Хи-хи-хи!». Против него я бессилен — что ответишь на деланный смех? Да и разве это смех! Нормальные люди смеются «ха-ха-ха!». А эта знай себе — «хи-хи-хи!». Меня это ужасно бесит, и я так налегаю на утюг, что на каждую вещь уходит минут на десять меньше, чем обычно. Поэтому я первый прекращаю спорить — такая гонка только портит работу.

Кинман, режиссер Еврейского театра, однажды сказал мне, что самое важное в постановке пьесы — правильно распределить роли. Нельзя давать актеру роль, в которой он играл бы самого себя, у него должна быть охота и возможность сыграть кого-то другого.

На полях рабочих экземпляров пьес, которые он ставит, он часто цитирует Луи Жуве,[34] в свое время ему не раз довелось с ним беседовать. Некоторые высказывания я запомнил. Такое, например:

«Играть в театре нас побуждает сожаление о том, что мы никогда не были сами собой, и надежда, что наконец-то станем».

Или вот еще:

«Актер стремится убежать, отбросить самого себя, освободиться и заново себя найти, открыться; он ищет спасения от невыносимой заурядности, условности, лжи своей собственной жизни».

— Если когда-нибудь возьмешься ставить пьесу, — говорил Кинман, — дай каждому актеру роль, которой он не ожидает, не запирай его в тесные рамки одного амплуа, тогда он начнет наблюдать, придумывать, изображать и с удивлением увидит, если он действительно стоящий актер, как много разного заложено в человеке.

Я вспомнил об этих словах после разговора с мсье Альбером в тот день, когда, придя утром на работу, заметил, что мадам Полетта слишком часто сморкается и, как мне показалось, тайком вытирает слезы. Первый раз я видел ее плачущей, и это было так невероятно, что, улучив момент, я спросил у мсье Альбера, что с ней такое.

— Запасы слез — единственное, что никогда не иссякает, — ответил мсье Альбер и рассказал мне историю мадам Полетты:

— Я знаю ее еще с довоенной поры. Мы работали в одном ателье, а платили в то время не так, как сейчас. Вернее, мастеру хозяин, как и сегодня, платил сдельно, но только за окончательно сшитую вещь, с отделкой и подкладкой, а при каждом портном была своя помощница, которой он отдавал часть денег. Мадам Полетта была одновременно отделочницей и женой одного мастера, и тот целый день все понукал ее, чтоб она от него не отставала: «Давай, Пола, давай!» (По-настоящему ее зовут Пола.) Пожалуй, кроме этого «давай, Пола, давай!», она от него ничего и не слышала. Если она шла в туалет, мы все откладывали на минуточку работу и приговаривали хором: «Давай, Пола, давай!» Наконец они скопили денег и открыли собственное дело. Но не ателье, а лавочку на улице не то Пасси, не то Помп, не помню хорошенько, но где-то в том квартале. А вывеску повесили такую: «Отутюжим за минутку». С тех пор Пола и стала называться мадам Полеттой — ей так больше нравилось. Место бойкое, клиентов хоть отбавляй, и поначалу все шло хорошо. Забегали даже актеры — им частенько требовалось в последнюю минуту погладить вечерний костюм. Кого она мне называла? Кажется, Пьера Ришара Вильма, Жоржа Грея… причем они не брезговали заявляться самолично.