Памяти Александра Зиновьева | страница 24
К «обычной» литературе всё это имеет примерно такое же отношение, как попытка рисовальщика натюрмортов — скажем, каких-нибудь яблок на подносе — изобразить на холсте гравитацию, которая удерживает эти яблоки на подносе. Понятно, что такой рисовальщик неизбежно ударится в гротеск и сатиру: желание изобразить «саму тяжесть» неизбежно приведёт к тому, что яблоки получатся изрядно расплющенными. Но это вовсе не насмешка над яблоками — это именно что желание хоть как-то выразить, подчеркнуть то невидимое, что составляет основной предмет интереса. В этом смысле зиновьевские ушлёпки не более «сатиричны», чем паркинсоновские бюрократы.
Объектом зиновьевского интереса был не «советский строй», а советский образ жизни. Его Зиновьев считал первичным, а «власть» и её трепыхания рассматривал, выражаясь по-марксистски, как «надстроечное явление». Не то, чтобы оно было совсем незначимо, напротив — но огромная роль властных институтов в «совке», как и сами эти институты, были порождением советского образа жизни, а не наоборот.
То же самое касается и «народа», в котором многие искали исток и причину советских ужасов. О нет, это было бы слишком хорошо. Зиновьев был уверен, что советская ситуация имеет отношение к свойствам советского народа разве что в своих лучших проявлениях (после 1991 года он стал уделять этому моменту основное внимание). А вот советская мерзотина, напротив, имеет прямое отношение ко всем людям вообще.
Зиновьев отказался рассматривать советские порядки как нечто сконструированное «сверху» или рождённое «от особенностей нации». Он считал их в высшей степени естественными, природными, соответствующими самой природе человека. Советская власть, с его точки зрения, не исказила эту природу, а, напротив, убрала или сильно ослабила некоторые искажающие её факторы. «Гомо советикус» (сам Зиновьев сокращал это наукообразное выражение до смачного «гомосос») — это и есть человек как таковой. Советская власть лишь дала ему шанс проявиться во всей своей красе.
Зиновьев несколько раз брался за изложение своей социологии в систематическом виде. Под конец жизни ему это даже удалось. Однако к тому времени его первоначальная картина мира, с одной стороны, усложнилась, с другой, — подверглась сознательной деконструкции, осуществляемой отчасти в популяризаторских целях, отчасти в видах встраивания новых идеологем.