Четыре рассказа | страница 4
Выход был. Меня осенило: спасительный якорь я увидел в том, что картину Дзокколетти не предохраняло стекло, и поверх нее, не вынимая холст из серебряной рамы, можно было написать другую картину. Старая никуда бы не делась — заживо погребенная, она осталась бы на своем месте. Перед смертью я мог бы сказать своим наследникам: под этой есть другая картина, и, чтобы она появилась, достаточно терпеливой работы губкой. Если же тем временем (всякое бывает) Дзокколетти станет знаменитым, его полотно, обогащенное моей подмалевкой, моей мазней, глядишь, выиграет, потеряв отчасти изначальную неприхотливость. Картина в четыре руки, самая ценная из всех творений Дзокколетти…
Вскочив с кровати, я открыл шкаф и нашел старую палитру, кисть и несколько тюбиков засохшей краски. На мое счастье, белил оказалось много. Я щедро выдавил их на палитру и застелил белоснежным саваном ненавистный пейзаж. Многообещающий результат не заставил себя ждать: избавленная от гнета рама вздохнула свободно. Ничто не мешало появлению новой картины, которая, казалось, сложится сама собой.
Первые мазки на загрунтованной белилами поверхности не были осмысленными. Я делал их наудачу, стараясь выдавить остатки краски из уже выдавленных до отказа тюбиков. Вскоре у меня перед глазами возник запутанный клубок лиан с розовым шаром над ним, который мог сойти за восходящее или закатное солнце. Но никакой зацепки, ни одной значимой точечки или мазка, говорящего: я здесь, бери меня и развивай. Мне не везло, картина отказывалась рождаться. В комнате не было ничего, чем я бы мог вдохновиться: ни вазы, ни бутылки, — только кровать и два стула. В два часа ночи я, отчаявшись, бросил работу и вернулся в постель. На следующий день я уехал из Флоренции и больше не думал о незаконченной картине.
Несколько месяцев спустя мне снова пришлось спать в той комнате. В первую ночь, под утро, меня разбудил непрерывный собачий лай, далекий, но от этого ничуть не менее докучливый. Я открыл окно и выглянул на улицу, потом высунулся из окна кухни, выходившего в сад женского монастыря. Ни на улице, ни в монастырском саду не оказалось ни одной собаки и никто не лаял: источник лая находился в моей комнате. Но ведь собак в доме не было. Неужели это лаяла собака Дзокколетти, погребенная мной под слоем белил? Я отверг предположение как абсурдное, но, когда история повторилась на следующую ночь, мне достаточно было приложить ухо к холсту, чтобы убедиться: лай исходил оттуда. Решив, если, конечно, смогу, вызволить пленницу, я намочил тряпку «смывкой» и принялся в поисках собаки энергично тереть незаконченную картину в направлении с юга на юго-запад. Мои старания увенчались успехом: на круглом, как монета, очищенном участке сантиметра в два диаметром появилась собака, тявкнула в последний раз и, не попытавшись выскочить из рамы, осталась неподвижно сидеть среди спутанных лиан. Усталый, я бросил на картину полотенце и выкинул ее из головы. После этой ночи я мог спокойно спать в своей комнате: собачий лай больше меня не будил. Но даже сообщение о смерти Дзокколетти, прочитанное в провинциальной газетке, не примирило бы меня с его мрачным произведением, если бы в один из нескольких дней, на которые я заехал во Флоренцию, ко мне не наведался знакомый историк современного искусства, к тому же известный коллекционер. Увидев в моей комнате, где мы сидели, большую картину, прислоненную к стене — обратной стороной наружу, он перевернул ее, долго рассматривал и, наконец, сказал: