Функция и поле речи и языка в психоанализе | страница 27



, которые в истории субъекта играют наиболее ярко выраженную символическую роль, не значит ли это, что в скрытом виде они уже были заложены в том выборе, которым они были заданы, так что если отбросить суеверную мысль, что перед нами цифры, предопределяющие судьбу субъекта, остается предположить, что именно к порядке существования их комбинаций, т. е. в том конкретном языке, который они собой представляют, и пребывает то, что анализ открывает субъекту как его бессознательное. Мы увидим, что филологи и этнографы знают достаточно примеров комбинаторной безошибочности, обнаруживающейся в полностью бессознательных системах, с которыми они имеют дело, чтобы не удивляться высказанному нами здесь положению.

Если кто-то еще сомневается, мы вновь обратимся к свидетельству того, кто, открыв бессознательное, вправе рассчитывать нанаше доверие и в поиске его местоположения — уж он-то не подведет нас.

Ибо как бы мало внимания мы ей до сих пор ни уделяли (на что, впрочем, были свои причины), Остроумие и его отношение к бессознательному остается работой самой бесспорной, ибо самой прозрачной, — работой, в которой действие бессознательного демонстрируется нам до последних тонкостей; черты бессознательного, которые нам здесь открываются — это и есть черты самого ума, запечатленные той двусмысленностью, что сообщает ему язык, оборотной стороной царских привилегий которого является «острота», способная в мгновение ока упразднить весь его строй — острота, в которой его творческая активность обнаруживает свою абсолютную произвольность; в которой его господство над реальным принимает облик вызывающей бессмыслицы, в которой юмор, отмеченный коварством свободного духа, символизирует некую истину, не произносящую своего последнего слова.

Отправимся же вслед за Фрейдом в увлекательную прогулку по восхитительно заманчивым тропам этой книги — излюбленного сада горчайшей его любви.

Здесь все существенно, все жемчужная россыпь. Ум, живущий в изгнании среди творения, которому он служит незримой опорой, знает, что волен в каждое мгновение уничтожить его. И нет таких форм этой скрытой царственности — высокомерных или коварных, щегольских или снисходительных, вплоть до самых презренных, — которые не засияли бы у Фрейда во всем великолепии своего потаенного блеска. Истории свата, в образе униженного Эроса, сына нужды и труда, странствующего по еврейским гетто Моравии, который, оказывая свои деликатные услуги жадному мужлану, неожиданно высмеивает его репликой, бессмысленность которой сразу ставит все на свои места, Фрейд комментирует: «Тот, у кого истина вырывается таким образом, на самом деле рад бывает сбросить с себя маску».