Реввоенсовет | страница 34



А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал — только ну! И хохотали над ним красноармейцы и дивились на его глотку здорово.

— Жиган, а ты теперь куда?

— Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Эх, я новую песню петь хорошо у них научился:

Ночь прошла в полевом лазарети,
День весенний и яркий настал.
И при солнечном, теплом рассвети
Маладой командир умирал…[4]

Хорошая песня! Как я спел раз — гляжу: у старой Горпины слезы катятся. «Чего ты, — говорю, — бабка?» — «Та умирал же!» — «Так, бабка, это ж в песне»… Помолчала, а потом и говорит: «А разве мало взаправду?» Вот в эшелонах только которые из товарищей не доверяют. «Катись, — говорят, — колбасой, может, это шарамыжник или шарлатан какой, стыришь що чего…» Кабы и мне какую-нибудь бумагу!

И как раз проходил тут политрук Чумаченко.

— А давайте, — говорит, — ребята, напишем ему взаправду бумажку.

— Напишем, напишем, — подхватили голоса…

И написали ему, что есть он, Жиган, не шантрапа и не шарлатан, а элемент, на факте доказавший свою революционность. Оказывать ему, Жигану, всяческое содействие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам. Точка.

И подписывалось много ребят под этой бумагой — целью пол-листа, даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе при эскадроне ликвидацию неграмотности устраивал, вычертил всю фамилию до буквы. А потом пошли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал он.

— Нельзя, — говорит, — такие документы не выдаются.

— Как же нельзя? Что от ей, убудет ли? Что же, даром старался малый… Пришпандорьте, пожалуйста.

Улыбнулся еще раз комиссар, посмотрел на Жигана.

— Этот самый?

— Самый.

— Ну, уж в виде исключения… — тиснул по бумаге, сразу на ней: «РСФСР», серп и молот.

И такой это вечер был, что давно не помнили поселяне. И чего там говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели, или как ветерок играл нежно с расцветающей гречихой… А что на улицах делалось! Высыпали как есть все за ворота… Гоготали красноармейцы, вторили им дивчата звонко, а лекпом Придорожный, завалившись на смолистые бревна перед обступившей его кучкою, наяривал искусно на двухрядке и распевал басом:

— Ты прощай, село родное…

И вдруг раздался в толпе женский плач, горький-горький. Обернулись все, смущенные и рассмеялись. Это Севрюков представлял, как плачут провожающие рекрутов бабы.

— А, чтоб тебе, да тебе и в самом деле юбку надеть! — проговорил кто-то и прибавил к этому еще что-то такое занозистое, что хохотом залились окружающие.