Три еретика | страница 16



Простодушное морализаторство, сквозящее в этом названии (и самоочевидное теперешнему читателю), в ту пору, однако, грозит обернуться неожиданностью. Со своим робким вопросом–заглавием Писемский невзначай попадает в след… Герцену, вопрос которого: „Кто виноват?“ — только что прозвучал куда как определенней. Времена подступают пристальные; слова оборачиваются такими смыслами, какими их иные авторы и не думали наделять, — слова твердеют свинцом.

Степан Петрович Шевырев, читая сочинение студента Писемского, ужасается мрачности и безнадежности: на Степана Петровича несет ненавистной „натуральной школой“. Писемскому рекомендовано все смягчить и облагородить. Писемский с готовностью соглашается.

Эта всегдашняя его готовность уступать, марать тексты по первому требованию создаст в будущем много проблем текстологам… Но как бы ни укуталась его первая повесть в ворохи вариантов, — некая заложенная в ней драма все–таки просматривается. И отнюдь не та сентиментальная история о несчастной поруганной женщине, которая ведет начало от романтических намерений. Там драма более глубокая, идущая от интуиции наблюдения и от литературного таланта. И она, эта глубинная драма, отнюдь не тривиальна и далековата от Марлинского! Есть в прозе молодого Писемского какая–то странность, какая–то наивная доверчивость, словно не ведающая своей силы. Он не мотивирует поступков, он дает как бы чистые результативные действия, но эти действия иногда сплетаются в такую странную цепь, что на месте мотивировок надо предполагать либо дьявольскую изощренность и мефистофельскую иронию, либо бездны, вообще не поддающиеся рассуждению…

Пылкий романтик у Писемского оказывается подл, из простительной, впрочем, слабости. Муж несчастной красавицы, изверг и тиран, оказывается честен и трогателен — тоже по слабости. Сладострастный старик, „завоевывающий“ себе любовницу, оказывается, ее по–настоящему любит… Что же он в результате „завоевывает“? Измученную страдалицу, развалину. Никто не достигает цели, все получают не то, на что рассчитывают; все обмануты; пылкий идеалист наказан за доверчивость; в подлеце пробуждена совесть, которую ему не к чему применить. Сцена покрыта трупами… Фатум? Судьбина? Или трезвое убеждение, что высокими идеями в этой жизни все равно ничего не добьешься? В этой жизни виноватых нет…

А вот это, пожалуй, уже ни в какие ворота не лезет. Герцен — твердо знает, кто виноват. Белинский — знает. И Шевырев знает, хотя обвинения тут диаметрально противоположны. Будут это знать и Чернышевский, и Некрасов, и Салтыков–Щедрин, и вся передовая Россия шестидесятых годов. И их противники тоже. Писемскому предстоит в этой связи интересная судьбина.