Бородин | страница 10
Это были не настоящие уроки, но какой-то оттенок «класса» придавало им то, что учеников у Балакирева было двое: Мусоргский приходил к нему за тем же. Но Балакирев не учил, он только объяснял «форму музыкальных сочинений» да старался, чтобы испарился из Модеста уж очень «крайний» дух, а из Александра Порфирьевича — мендельсонизм. Западничество Бородина приводило Балакирева в отчаяние, особенно же он сердился, когда Бородин принимался уверять, что даже «международный язык между славянами есть язык немецкий».
В том, как перерождался вкус Бородина, как от немцев, которых он в последний год так хорошо узнал, он шел к тому, к чему толкал его круг людей, в который он на тридцатом году жизни попал; в том, как он уходил к какому-то своему собственному востоку, было что-то таинственное и такое упорное и неизвестно откуда идущее, что Балакирев не мог объяснить это ни себе, ни Стасову, ни вернувшемуся из плавания Римскому. «Вы услышите, вы сами услышите!» — говорил он «Корсиньке», — это — химик, это — медик, профессор, в эполетах ходит по торжественным дням. Почтенного возраста, с брюшком изрядным. Про себя говорит: «я композитор, ищущий неизвестности…» И опять с Модестом Петровичем садится он за фортепиано, опять горели свечи, отражаясь в Лаковой крышке Беккера; слуга останавливал часы, чтобы не били. И аллегро первой бородинской симфонии звучало в плюшевой гостиной. Римский сидел и слушал. Слушал себя самого и Бородин — он плоховато играл на фортепиано и не мог сесть ни за примо, ни за секондо.
Аккуратная карандашная рукопись, вымазанная яичным белком (чтобы карандаш не осыпался), высушенная, как белье, на веревке, протянутой в гостиной (окна — на Неву, через которую, на ялике, если разведен деревянный Литейный мост, переправлялись к нему Римский, Мусоргский, Балакирев, Кюи); аккуратная, детским почерком исписанная рукопись, исправленная Балакиревым, стояла на пюпитре. Сегодня — это был уже романс, и второй лежал тут же. «Ужасно много сочиняю. Прямо страсть! Ты бы запретила мне», — говорил он жене. Их пела теперь старшая Пургольд, Александра, а Надежда аккомпанировала ей, и слушал Даргомыжский, в распахнутый ворот рубашки была видна его худая, темная грудь.
Потом пели «Каменного гостя», и Стасов стонал от какого-то слезного восторга; а после ужина — что-то, что принес Мусоргский — «Женитьбу» Гоголя, без либретто, прямо, как есть, немного страшно, немного дико. «Далеко вы хватили!» — сказал Бородин, с котом на плече, другим на голове и третьим на коленях, от волнения снимая за загривок сидящего на голове и сажая его среди стола, накрытого к чаю. Кот обнюхал сахарницу, молочник, загляделся на самого себя в самовар. «Эка загнули», — повторил он, а Мусоргский, певший Подколесина (Даргомыжский пел Кочкарева), разводил руками.