Клуб «Алиби» | страница 105
Ирен была больна гораздо больше, чем он сам, ее анемия и хронический туберкулез были постоянными причинами для беспокойства, она соблюдала строгую диету, и ее физическая активность была ограничена. Это была Ирен, которая считала изучение смерти более полезным, чем изучение любви.
— И каково твое заключение? — сказала она резко. — После долгих прогулок в ночи?
— Вопрос состоит в том, оставаться или уехать, Ирен, — сказал он просто. — Остаться означает столкнуться с последствиями жизни под немецким правлением в надежде, что Франция выживет, или уехать. И предложить наши способности другим.
— Я никогда не уеду из Франции. Я не хочу быть похороненной в чужой земле.
Она отвернулась и пошла к двери. Решительная и непоколебимая, как смерть, которая уже держала ее за руку.
— Где дети? — спросил он ей вслед.
— В Арквесте. С Татин. Пока все не прояснится… здесь.
Татин была их няня. Он вспомнил маленькие лица своих детей, Элен и Пьера, с букетами блестящих желтых лютиков.
— Это мудро, — сказал он.
Она обернулась и посмотрела на него еще раз.
— Графиня Луденн в Париже, — сказала она. — Ты знал?
Глава двадцать пятая
Когда Спатц позвонил в дверь, фон Галбан собирался: несколько свежевыстиранных рубашек, аскотский галстук, на всякий официальный случай, два костюма и лабораторный халат, который он всегда надевал во время работы. Он бросил в оставшуюся у него после окончания швейцарской школы-пансиона сумку «Природа, отчеты» (из Академии наук) и последний выпуск «Физического журнала», в котором была и его небольшая статья — «Mise en evidence d'une reaction nucleaire en chaine au sien d'une masse uranifere»[83] — в соавторстве с Коварски и Жолио. Но на самом деле он не об этом. Его жена стояла в дверях, глядя на него изучающе. Он чувствовал себя, как ночной вор.
— Ты возьмешь саксофон? — спросила Анник.
«Это был символ всего легкомысленного и обычного, что могло бы быть уничтожено войной, — подумал фон Галбан, — блестящий медный инструмент, который он очень любил. В часы досуга, когда дети спали, он играл на нем, наполняя лестничную клетку причудливыми мелодиями. Он был слишком чопорным, чтобы играть джаз, слишком старомодным и формальным, человек методов и классификаций, немецкая эмоциональность, всегда собранный, с поднятой головой, поэт жесткой формы. Почему он вообще занялся музыкой, почему она рассказывала ему о том, чего с ним никогда не произойдет?» Ответ крылся в его крови. Не австрийской, не европейской, а той, что была гораздо старше. Эта кровь напоминала ему о солнце пустыни, бурном восточном базаре, торговцах верблюдами, женских бедрах, плавно двигающихся в свете масляных ламп. Его еврейская кровь играла в нем в часы его импровизаций.