Драма советской философии. | страница 69
Впрочем, в истории российской культуры не раз бывало, что ужесточение цензуры лишь стимулировало изобретательность поэтов, художников и ученых, всегда находивших возможность и саму форму изложения своих взглядов. Именно так происходило и в 70–80–е годы. Жесткая цензура, а рядом — вдохновенная поэзия и глубочайшая проза, блистательный многообразием талантов театр…
Обо всем этом мы и толковали во время первых встреч, связанных с написанием статьи. Речь шла совсем не о заявленной теме. Эвальда, к примеру, гораздо больше интересовало, каким образом, с помощью каких приемов в спектаклях театра на Таганке выстраивается тот ассоциативный ряд, который делал злободневными и брех — товского «Доброго человека из Сезуана», и «Послушайте!» Маяковского, и есенинского «Пугачева».
В частности, в создании текста и особенно реприз к «10 дням, которые потрясли мир», помимо афишных авторов, принимало участие большое число умников и острословов. Достаточно назвать среди них Николая Робертовича Эрдмана. И с точки зрения ассоциативного ряда и юмора буквально каждый эпизод просчитывался до мельчайших деталей.
Однако после первых прогонов на публике выяснилось, что ряд мест, которые по нашим точным расчетам обязательно должны были зацепить публику, проходили без всякой реакции зала. И наоборот, казалось бы, проходной эпизод вызывал вдруг взрыв оваций или смеха.
— Ну вот, к примеру, — рассказывал я Эвальду, — во время заседания Временного правительства Керенский — Губенко спрашивает: почему не пришли войска из Луги? А генерал, вытянувшись в струнку, отвечает: «Говорят, что далеко…»
Я не успел спросить Эвальда, что же именно вызывает здесь смех, потому что он буквально закатился от хохота…
Обсуждали и наши профессиональные проблемы. Уже в то время среди обществоведов стали все более вырисовываться два направления критического анализа действительности. Одно рассматривало ее с позиций «коммунистического идеала» и апеллировало к «аутентичному» Марксу и Ленину. Другое предпочитало ориентироваться и ссылаться на «современную науку». И если в первом случае речь, как правило, шла об апелляции к гуманистическим ценностям, то во втором — основным критерием «научной политики» чаще всего выступала рациональность.
Гигантское усложнение общественных связей и управления приводило сторонников этого направления к выводу о некомпетентности массы в сфере политики. Под «научностью» они вообще стали понимать лишь то, что можно выразить с помощью математического аппарата. А если вспомнить, что это был период всеобщего увлечения ЭВМ и АСУ (автоматические системы управления), в которых увидели очередную панацею, то станет понятно, что оперировать в этой среде при разговорах о «научной политике» такими понятиями, как «совесть» или «справедливость», было просто неприлично.