Драма советской философии. | страница 50



Дом у него был прекрасный. Сразу заводили на кухню, давали первое, второе. И если хозяин был в духе, он садился рядом и меня ругал, ругал, что все у меня неправильно, что трансцендентальную апперцепцию я толкую неверно, что все мои основоположения никуда не годятся. И это был чрезвычайно вкусный, подлинно философский разговор. Потом была музыка. Я музыку тоже очень люблю, правда, Вагнера переношу в небольших дозах, а Эвальд Васильевич был в этом смысле совершенно ненасытен и очень обижался, если вдруг замечал, что «Полет валькирий» не всех приводит в экстаз.

Я, может быть, невразумительно пытаюсь рассказать, что это был за человек.

Что касается теории, я был не согласен с Эвальдом Васильевичем по всем пунктам. И по сей день остаюсь не согласным с ним по всем пунктам. Ну что? Я его люблю! Царствие ему небесное.

Еще один момент, что касается несогласия. Тут, конечно, дело было не просто в противоположности кантианства и гегельянства. Дело в том, что Эвальд Васильевич был одним из немногих подлинных коммунистов. Он был подлинный, настоящий, красивый марксист. А марксизм — это крупное направление в истории мысли, в истории философии. Я не знаю более точного, адекватного выражения этого духовного направления. Во всяком случае, в нашей среде, в нашей философии это был прежде всего Эвальд Васильевич Ильенков. И, конечно, я не мог быть согласен с ним в этом, самом главном для него пункте.

Тут я уж перейду к теме, которая была поднята, — трагедия Ильенкова. Трагедия была. Трагедия колоссальная. В чем была трагедия этой личности, я пытаюсь сейчас осознать задним числом. У меня была трагедия. У него была трагедия. У нас были разные трагедии.

Он был человеком открытым. Вообще говоря, у него была «метафизическая» возможность быть человеком открытым, потому что он был убежденным коммунистом в коммунистическом обществе. А я был человеком подпольным. Тут уж некуда деваться — просто разные биографии. Я родился в бараке, в семье сбежавших раскулаченных, с отношением к коммунизму, заданным на генетическом уровне.

А он открытый, искренний, прозрачнейший коммунист, у которого представления такие: вообще — то все делается правильно, беда только в том, что дураки у власти, или еще хуже — сволочи. Если бы поменять на умных и честных. Правда, непонятно, как менять. Он осознавал мучительно, что что — то не так, и скверно, и плохо. Почему не так? Ну да! Ах, Лукач!

Я, конечно, не всегда решался с ним спорить, потому что, в общем, я не мог назвать его своим другом. У нас был период очень тесных отношений, но он был для меня старшим. А может быть, дело не просто в возрасте. Ведь в то же самое время я мог совершенно прямолинейно все «рубить» Алексею Федоровичу Лосеву, который был еще старше. Но там я сам мог быть совершенно открытым. А с Ильенковым я чаще помалкивал и лишь про себя думал: «Ах, Лукач!» Слава тебе, Господи, что не Лукач у нас, не его политическая ипостась — Троцкий. Наверное, было бы еще хуже, чем Сталин. То есть расхождения тогда шли, конечно, не только на уровне философских принципов: кантианец — гегельянец. Они шли на уровне биографий. Если бы у меня было время, я мог бы обосновать, как это смыкается. Это смыкается органично.