Воспоминания (Из книги «Частное владение») | страница 29




Как и следовало ожидать, Париж ослепил меня, поразил мое воображение. Я вновь и вновь осматривал прекрасные архитектурные памятники, бродил по знаменитым парижским улицам. Страстное желание быть в курсе происходящего, видеть, читать, делать то, что было невозможно в Испании, приводило меня в лавки букинистов Латинского квартала, на набережные Сены, в крошечную синематеку на улице Мессии, где я с наслаждением посмотрел фильмы Пудовкина и Эйзенштейна, французские довоенные ленты, лучшие образцы итальянского неореализма. Я одновременно открывал для себя Беккета и импрессионистов, Жене и Превера, Шенберга и первые пьесы Ионеско. Никогда я не чувствовал себя таким счастливым, как в те дни, когда с пустым желудком и головой, полной радужных надежд, часами бродил по городу, пытаясь «приручить» его. Настойчивое желание приспособиться к жизни во Франции, впитать ее культуру, постигнуть тонкости языка заставляли меня шлифовать свое произношение, избавляться от позорного акцента. Сравнивая мой сегодняшний французский, неряшливый и бледный — вероятно, в результате инстинктивной защиты испанского против длительной осады других языков, — с оборотами, которыми я блистал тридцать лет назад в беседах с коренными парижанами, я прихожу к печальному выводу, что пережил тогда лучшую «франкоязычную пору» моей жизни. Впоследствии, вместо того чтобы двигаться вперед, я, словно рак, пятился назад. Много лет спустя совсем иные причины вновь побудили меня заняться изучением чужого языка. Жажда неожиданных открытий, желание услышать и воспроизвести неведомые, таинственные звуки, возможно, объясняют, почему какой-то почти не описанный, изменчивый диалект Магриба приводит меня в восторг, тогда как давно изученные языки забыты мной, словно старый, ненужный хлам, пылящийся на чердаке. На протяжении своей жизни я пытался проникнуться духом Франции или Америки, чтобы к сорока годам полностью посвятить себя овладению арабским, начать запоздалую осаду его крепости. Испанский, будучи всего лишь орудием литературного труда, сумел занять в моей судьбе особое место: словно враги, мы схватились с ним врукопашную, и сладостная жестокость этого боя после написания «Дона Хулиана» преподнесла мне благодатный дар любви.

Через несколько недель деньги, привезенные из Испании, начали иссякать, что внушало некоторую тревогу. Чтобы продлить пребывание в Париже до января, мне пришлось ограничить свой ежедневный рацион завтраками в приюте Сент-Женевьев. Вечерами, если кто-нибудь из друзей не предлагал мне бутерброд, я ложился спать голодным, лишь иногда довольствуясь парой галет. На одной из фотографий, сделанной в тот день, когда два знакомых колумбийца из Колехьо Гуадалупе прилетели в Париж и пригласили меня на обед, показавшийся мне пиром Пантагрюэля, я предстаю худым, почти изможденным юношей, одетым в потертое пальто. Некоторые приятели собирали бумагу и тряпье для старьевщика с улицы Сен-Жак — таким легким способом можно было обеспечить себе пропитание, но высокомерие вкупе с беспечностью и физической слабостью заставили меня отказаться от подобной работы и заклеймить ее как эксплуатацию студенческого труда, хотя для моих друзей это была просто манна небесная. Оказавшись перед необходимостью выбора, я предпочел затянуть потуже свой ремень и отправиться спать, проявив предусмотрительность человека, который научился сохранять с завтрака кусочек хлеба, намазанный горчицей.