Лучший год моей жизни | страница 4
— Остальные в это время на футболе, — сказала она. Разделила со мной свое презрение. Я осознал: да, она человек жесткий, но мы в одном лагере она тоже вкалывает, тоже живет своим трудом и, возможно, даже страдает под гнетом матери, похожей на мою.
Примерно через неделю она втайне протащила меня к себе в комнату. Мы лежали на ее кровати, глядя на дом Эмили Дикинсон, и я декламировал «Шальные ночи — Шальные ночи! С тобой вдвоем…» Потом занялись любовью. Она почувствовала, что в этом деле я новичок. А узнав, сколько мне лет, отругала — в тот вечер она много выпила, — обвиняя, что я ее обманул. Однако мы еще несколько раз уединялись в ее комнате, пока не решили больше не видеться. Это было перед Днем Благодарения. А теперь уже близилось Рождество. Потому-то этот звонок («У меня задержка») был для меня как снег на голову.
Семья Моны жила в другом пригороде Бостона. Путь был долгий: автобус еле тащился по улицам, покрытым грязным льдом и закопченным снегом. Едва я переступил порог, она сказала:
— Я никому не говорила. Родителям нельзя — они меня убьют. Ты один знаешь. Ты должен мне помочь.
Этот вопль отчаяния стал досадным рефреном наших взаимоотношений. Каждый раз, когда она звонила — а звонила она почти ежедневно («Опять она», — певуче шипела мать) — я надеялся услышать: «Обошлось!» Но этого не случилось. Часто она присылала мне письма («Опять тебе, — извещала мать. — От нее?») — длинные и тоскливые. Она то обвиняла меня, то сама казнилась. «Кой черт я с тобой связалась, позер несчастный!» Формально я еще был тинейджером. Читая Бодлера, я чувствовал: он смеется надо мной с высоты своей циничной искушенности. Письма Моны я сжигал.
Шла неделя за неделей. Я вернулся в общежитие. Наступил январь. Мона была на третьем месяце. Но каждый раз, услышав звонок телефона или увидев в своем ящике письмо, я надеялся на лучшее, чтобы тут же разочароваться. Каждое утро я просыпался в каком-то обалделом состоянии, а иногда счастливым, с ощущением, что беда лишь привиделась мне во сне я молил судьбу, чтобы все уладилось само, но ничего не налаживалось. Моне было еще хуже. Я был единственным, кого она посвятила в свою тайну, единственным, кто мог разделить с ней бремя беды.
Мой брат Фред учился на юриста в Нью-Йорке. «Нью-Йорк не чета нашей дыре, — мысленно воскликнул я, — там беременность не проблема, есть способы». В феврале я приехал погостить к Фреду и начал ходить по врачам — наугад, увижу вывеску и вхожу в приемную. «Вам назначено?» — спрашивали регистраторши. Я понятия не имел, как такие дела проворачивают, — ведь аборты были запрещены законом, это-то я знал. Ни с одним врачом я так и не переговорил, и, наверно, только к лучшему: вряд ли я смог бы задать ему главный вопрос.