Наш Современник, 2001 № 11 | страница 14
систему управления людьми якобы для их собственного блага. Он, строитель новой духовной Вавилонской башни для избранных, сам свидетельствует, что башня “не достроится”, ибо затея эта обречена на неудачу. Тем не менее ношу неверия в свободный выбор, в свободу выбора и ответственность он готов принять на себя. В этом кроется великая трагичность этой фигуры. Он требует признания, что его любовь к людям выше любви Христа, ибо он освобождает человека от мучительной ответственности не только за совершаемое самим человеком, но и за совершаемое вокруг него, от сопричастности к ответственности, ибо именно из-за слабости, ничтожности своей человек не в состоянии вынести ее. Тот, кто из “извращенного племени” людского не примет эти условия и систему, откажется принять его пафос принудительного всемирного счастья, должен быть уничтожен. Вот он — один из краеугольных камней любого настоящего тоталитаризма. (Не случайно подавляющее большинство религиозных сект называются тоталитарными. )
Трагическая ипостась этого великого, мрачного и сильного человеческого духа, раскрытая Достоевским как бы отдельно от романа “Братья Карамазовы”, тем не менее органично вплетена не только в контекст этого произведения, но раскрытие ее пронизывает все творчество писателя. Мог ли удержаться немецкий философ, великий скептик, не признававший никаких авторитетов, апологет идеи “сверхчеловека” Фридрих Ницше от восхищения, когда в своей книге “Сумерки богов” написал: “Достоевский — единственный психолог, у которого я кое-чему научился. Знакомство с ним принадлежит к прекраснейшим случайностям моей жизни...”
Инквизитор убеждает всех в собственной набожности. Он — ханжа и пиетист, в том худшем понимании этого слова. Виноват ли Хуун, что такое впечатление он произвел на Достоевского? Видимо, начинающий писатель не поверил в его глубокую набожность, потому что сам был глубоко православным человеком и любой напор, вернее, напористость представителя другой конфессии в изложении своих взглядов воспринимал как агрессивную и беспочвенную претензию на истину. Но почему же гернгутер, пастор Хуун преобразился у Достоевского в католического Великого Инквизитора? Думается, писатель считал католицизм более целостным воплощением общего для Запада безблагодатного понимания веры. Справедливо мнение архиепископа Иоанна Сан-Францисского: “Достоевский вывел Великого Инквизитора не как определенный социальный — или церковный — тип, но как душу “мира сего”, которая может явиться и в кардинальской мантии и в грубой одежде, может действовать в различных эпохах и обществах...”