Игрушки взрослого мужчины | страница 27



— Шрамов, я должна к тебе привыкнуть, — и обнимет, чуть присев, не Шрамова, а вставший по стойке «смирно» и торжественно зачехлённый под горлышко зонт.

— А ты можешь его раскрыть?

— Боюсь, что он будет протекать…

— Но сегодня же солнце!

Шрамов сдёрнет чехол, нажмёт спусковой крючок — и зонт, со стоном расправляя все свои металлические суставы, взлетит над ними салютом!

…Нанятая легковушка сначала нырнёт в ямину родимого Червоточинска, всколыхнув на дне высморкнутое из заводских труб слежавшееся облако, войдя в которое, вы рискуете стать рыжим и, въехав на перевал приусадебных участков, чьи кисловатые яблоки-дички, перекликаясь с точками окислов на алюминиевых ложках, напоминают детские кулачки в цыпках, оттуда, с высоты приусадебного перевала, увидите, как в дальнем заречье из вагонетных ковшов, словно ангинное «а-а-а», выливается шлак, окрашивающий сопредельные окна и чью-то детскую память в них завораживающим закатом, а там уже, минуя всклокоченное крестами, нечёсаное кладбище с придорожным щитом «Водитель, отдохни у нас!», угодите на ещё один «тёщин язык» — тягун ответвляющейся дороги, забирающий машину всё ниже и ниже — в укромную седловину, где знахарствует над миром та самая, обиженная Светой банька — единственное оправдание Червоточинска, осиновые мостки возле которой ослепительно подтачивают бобры.

Они войдут в травостойкую баньку, и банька захлопнется, как кулёмка — ловушка на куниц. Банька — не совсем банька, она — кентавр, смесь парилки с чаном, тазами-ковшами и жилища с круглым деревянным столом, раскладушкой и печью, дымящей из всех щелей так, что, если нужно приготовить еду — открывай настежь двери. Зато потом одежда будет пахнуть дымом и, ежели этот дым тебе сладок, одежду долго не захочется стирать.

Потолок баньки — низкий, как лоб Шрамова, а притолока — и того ниже. Выходя, Шрамов то и дело сносил себе пол-черепушки, и так уж не шибко выдающейся, но один поцелуй Инессы туда, где бобо, мгновенно его исцелял, впрочем, на всякий случай, боясь растратить поцелуи, она повесила прямо на вбитый над притолокой большой ржавый гвоздь платок из ярко-оранжевого шёлка — бакен для безголовых.

Они шли вдоль речки и срывали стоп-краны подосиновиков. Речка, набравшая в рот камушков, училась красноречию Демосфена. Шрамов с Инессой присели на травяном бережку, свесив в неё ступни, которые время от времени щекотали маленькие вёрткие рыбки, и им обоим казалось, что они понимают язык воды. В нём не было противоречия их обнявшемуся — голова к голове — молчанию: слитному, единому — не только с языком воды, но и в себе самом, потому что молчать можно по-разному и о разном, а они молчали об одном — о разлуке, на которую себя обрекли, о счастье быть рядом, счастье, которому не нужно ничего, кроме этой вот, потерявшейся в ивняке и осиннике речки, дымного очага и потемневшего сруба приютившей их баньки, что вскоре захлопнется изнутри, как только они войдут в неё с наступлением сумерек.