Легенда о Сан-Микеле | страница 28
«Может быть, дело все-таки в голове, а не в руке», — сказал я себе, когда, после сорокавосьмичасового бездействия, моя мыслительная машина вновь заработала. Целую неделю я лежал со льдом на моем «медвежьем черепе», без посетителей и без книг, и у меня было достаточно времени обдумать этот вопрос, и даже молоток кузнеца не смог меня разубедить в том, что дело — в руке.
Почему в зверинце Пезо я мог просунуть руку сквозь прутья в клетку черной пантеры, и большая кошка, если только ее не раздражало приближение какого-нибудь посетителя, ложилась на спину, ласково мурлыкала, забирала мою руку в лапы и приветствовала меня широким зевком?
Почему я мог вскрыть нарыв на лапе Леони и вытащить занозу, из-за которой огромная львица целую неделю ковыляла на трех лапах, испытывая мучительную боль? Местное обезболивание не подействовало, и Леони стонала, как ребенок, пока я выдавливал из лапы гной. Только когда я начал обрабатывать рану йодом, она потеряла терпение, но в ее рычании слышался не гнев, а обида и разочарование: она предпочла бы просто вылизать рану своим шершавым языком. Когда после операции я уходил из зверинца, держа под мышкой павианенка, которого получил от господина Пезо в качестве гонорара, известный укротитель львов сказал мне:
— Господин доктор! Вы избрали не ту профессию. Вам бы дрессировать диких зверей!
А разве в Зоологическом саду Иван, большой белый медведь, не вылезал при виде меня из своей лохани и не подходил к решетке своей тюрьмы, чтобы встать на задние лапы, прижать черный нос почти к самому моему носу и дружески взять у меня из рук рыбу? Сторож говорил, что так он ведет себя только со мной — наверное, считает меня земляком. И не говорите, что ему нужна была рыба, а не моя рука, — ведь даже тогда, когда у меня ничего не было, он стоял в той же позе, пока я не уходил, внимательно смотрел на меня блестящими черными глазами из-под белых ресниц и обнюхивал мою руку. Мы с ним, конечно, разговаривали по-шведски с полярным акцентом, который я от него перенял. Я уверен, что он понимал каждое мое слово, пока тихим монотонным голосом я рассказывал ему, как мне его жаль и как однажды, еще мальчиком, я видел почти совсем рядом с пароходом двух его родичей — они плыли между льдинами нашего отчего края.
А бедный Жак, знаменитая горилла в Зоологическом саду, в то время единственный представитель своей породы, взятый в плен и увезенный в бессолнечную страну своих врагов? Разве он не клал доверчиво свою жесткую руку в мою, едва я подходил к нему? Разве ему не нравилось, когда я тихонько поглаживал его по спине? В такие минуты он сидел совсем неподвижно, держал меня за руку и ничего не говорил. Иногда он принимался внимательно рассматривать мою ладонь, как будто кое-что смыслил в хиромантии, потом по очереди сгибал мои пальцы, словно изучая работу суставов, а потом отпускал мою руку, столь же тщательно рассматривал свою ладонь и ухмылялся, точно говоря, что не видит никакой разницы, в чем был совершенно прав! Почти все время он тихо сидел в углу клетки, где посетители не могли его видеть, и теребил соломинку. Он редко пользовался качелями, которые повесили в клетке в глупой надежде на то, что он примет их за ветвь сикомора — место его отдыха в дни свободы. Он спал на низком ложе из бамбуковых стволов, похожем на serir арабов, но вставал он рано, и я впервые увидел его лежащим в постели, лишь когда он заболел. Сторож научил его обедать сидя за низеньким столиком и повязавшись салфеткой. Ему даже сделали ножик и вилку из твердого дерева, но он их невзлюбил и предпочитал есть пальцами, как ели наши предки еще лет двести — триста тому назад и как до сих пор ест большинство людей. Но молоко он с явным удовольствием пил из собственной чашки, так же как и утренний кофе с большим количеством сахара. Правда, он сморкался в два пальца, но ведь так же сморкались и Лаура Петрарки, и Мария Стюарт, и Le Roi Soleil