Дважды дрянь | страница 44
– А что такое, мам? – вскинула на нее блестящие бездумные глаза Майя. – Может, не надо? Не хочу я ни о чем говорить… Спать хочу… Пойду я спать, мам?
– Нет. Не пойдешь. Все, хватит. Ты чего это творишь такое, а?
– Да ничего я не творю…
– Да то-то и оно, что творишь! Сама себе худо и творишь! Неуж я не вижу? Смотри-ка, разгулялась как с чужим мужиком!
– Он мне не чужой, мам… Ты же знаешь…
– Нет, чужой!
– Да я люблю его! Люблю! И больше знать ничего не хочу, понятно? Не хочу! Не хочу! И отстань от меня, я спать пойду…
– Ох, доченька… Погоди, не горячись так… Ты что думаешь, я не понимаю ничего, что ли? Ну да, любишь… Да что с того, что любишь? Ну, отвела душу немного, и будет… Поднимайся теперь и дальше иди. Надо дальше жить, Майка. Уезжай давай поскорее, иначе затянет в омут – долго потом выплывать будешь. Эта любовь, она такая, зараза! Надо себя от нее подальше держать, раз уж так тебе по судьбе выпало!
– Да не могу я, мам… Так уж получилось, что не могу я подальше… Не выходит у меня.
– Что значит – не могу? А ты смоги! Иль ты чего задумала? От жены его законной увести? Да ей родить скоро, а ты… Да и не уйдет он никуда… Для мужиков такое вот гульбище – обычное дело…
– Мама! Не надо! Ну зачем ты так?
– А как надо? Что я, должна смотреть спокойно, как мое дите пропадом пропадает? Иль должна мужу твоему законному в телефон каждый вечер новую небылицу придумывать? Он звонит, волнуется… Я уж и не знаю, что и говорить ему… Такой парень хороший! Неуж тебе его не жалко?
– Ой, мам, не надо, прошу тебя…
– Уезжай, Майка! Христом Богом прошу – уезжай! Завтра и уезжай! Не рви ты мне душу!
– Нет, мам. Никуда я не поеду.
– Что, вообще не поедешь?
– Вообще не поеду. Ни завтра, ни послезавтра. Никогда не поеду. Я здесь останусь. И пусть будет что будет.
– Ох, Майка… Да ты что такое говоришь, доченька…
Схватившись за спинку стула, Алевтина уставилась на дочь мутными влажными глазами, потом тихонько всхлипнула, сморгнула первую слезу. И тут же обвалилась на стул мягким рыхлым телом, будто ноги больше не держали ее. Закрыв лицо руками, завыла тоскливо, чуть покачиваясь маятником из стороны в сторону. Тихо завыла, на одной ноте. Горестная эта нота высоко взлетела сначала под потолок, в сумрак ночной комнаты, слабо разбавленный хилым ночником, потом добралась и до Майи, прошила насквозь сочувствием, схватила за горло жалостью. Вдруг бросились ей в глаза материнские руки, судорожно прижатые к лицу и слегка дрожащие, будто она изо всех сил пыталась удержать в себе этот вой, да не получалось у нее ничего. Ужасно некрасивые у матери были руки. Сухие, изъеденные хлоркой, мелко-морщини стые и будто до крайней ветхости отлинявшие. Лишь на толстых, расплющенных артрозом суставах кожа блестела до прозрачности натянуто, пропуская через себя рвущуюся наружу постоянную, не дающую спать ночами боль. Шагнув на ослабевших ногах, Майя опустилась перед ней на колени, обняла, зарылась лицом в складки фланелевого халата, впитавшего в себя многолетние запахи жаренного на подсолнечном масле лука, кислого теста, рисовой молочной каши – всей той немудреной бедняцкой еды, от которой сама она успела отвыкнуть за год. Потом, подняв голову, потянула к себе материнские ладони, приговаривая виновато сквозь слезы: