Что было и что не было | страница 17



К счастью для городового, синие околыши мелькали в городе в недолгие летние месяцы и потом разъезжались по столицам. Зато круглый год в городе оставались гимназисты, и вот именно их городовой терпеть не мог. Если из студента мог выйти еще и чиновник, то из гимназиста — при нормальной инкубации — выклевывался только студент. И, наконец, именно гимназистов городовой считал авторами рисунка, постоянно возобновлявшегося на задней стороне его будки. Не очень талантливой, но смелой рукой на рисунке изображались две фигуры разного пола в позах, которые обычно не принимают при посторонниях. На одной писалось «Пацюк» (прозвище городового), на другой — какое-нибудь женское имя, каждый раз новое и каждый раз, по-видимому, — в точку, потому что кухарки, выходя на базар, прежде всего спешили к будке, чтобы, как в утреннюю газету, — заглянуть на рисунок. Из-за этого происходили бесчисленные сплетни, дрязги, сцены ревности и даже драки.

Каждый раз, стирая на своей будке неизменно возобновлявшийся рисунок, городовой произносил много всяких слов, но ни одно из них в служебный рапорт не годилось бы. И образа жизни своей он никак не изменил, только стал, заслышав запоздалые шаги, неизменно выскакивать из будки, даже если для этого приходилось прерывать то, что обычно прерывать не принято. Однако эти героические антракты не имели никаких последствий: таинственный художник был неуловим, а городовой, парень дюжий и добросовестный, и выходил из будки, и возвращался в нее одинаково в полной боевой готовности.

Зато к прямым своим обязанностям относился он с большой сдержанностью. Когда заехавший в городишко цирк, по причине тощих сборов, вынужден был пустить своих акробатов на непредусмотренную в афишах ночную работу в квартирах обывателей, — разного рода либералы, протестанты и вольнодумцы стали попрекать городового его служебной халатностью и требовать, чтобы он, оставив будку, совершал ночные обходы своего квартала. Пацюк резонно отвечал: «Куды я пойду? Мой револьвер двухдюймовой дошки не пробивае, а он мине из-за угла каменюкой тарарахнет?!»…

Пореволюционная его судьба — как история мидян — темна и непонятна. Не то он стал сапожником, не то вернулся к истокам и сел на землю. Во всяком случае, все бесчисленные на Волыни смены властей прошли над ним, как облачные тени над сонным прудом.

Зато не вызывает сомнений судьба его блистательного столичного тезки: защищая до последнего патрона заживо разложившуюся ничтожную власть — он был, как говорится на фальшивом революционном жаргоне — «казнен восставшим народом» /«для счастья правнуков»/.