Выставка стекла | страница 18



Мучительно было думать о себе как о неудачнике, прожившем жизнь по чужому адресу, посягнувшем затесаться в компанию, даже знакомиться с которой не имел достаточных оснований. Ну уж, позвольте, то-то и оно, что имел, да и немалые, надо полагать, недаром ведь еще на третьем курсе, почти сразу после армии его принялись зазывать в только что открытый тогда институт.

Может, попади он тогда в тот самый институт, все сложилось бы совсем иначе. Видит Бог, не об упущенной карьере он жалел, но о самоосуществлении, ведь это же так естественно для любого мужика — осуществиться, реализоваться, уважать себя не за рост, не за красоту, а за что-то такое, чего никто, кроме тебя, не знает и не умеет. Не нажил он этого этакого, как выяснилось, не выработал, не освоил. А ведь вчера еще подавал надежды, слыл обещающим и способным, куда же подевались эти способности, почему обманули надежды? И отчего, по какой причине до сих пор ощущает он себя молодым человеком, ничего не подающим и никому не обещающим, но молодым, в том уже неприличном почти смысле, что несолидным, невзрослым, не уверенным в себе, ни в своих правах? Ни за что всерьез не отвечающим? И ведь не один он такой на свете, целое поколение вокруг того же рода, плешивое, седое, беззубое и многодетное, но все еще на вторых ролях, на подхвате, одно утешение, что в джинсах и кроссовках. В какой момент сошло оно с круга, упустило тот самый шанс, который дважды судьба не предоставляет?

Впрочем, кому как, Севке вот предоставила.

Что ж, он рад этому. Действительно рад, хотя и уязвлен одновременно сознанием, что Севка оказался счастливым, удачливым пассажиром того самого поезда, что сам он на него безнадежно опоздал. Нет, вправду рад, потому что не только несостоявшейся судьбою принадлежал к своему поколению, но и всем лучшим в себе, по выражению пролетарского классика, был обязан ему же. Так вот лучшим из этого лучшего следовало, вероятно, считать чувство дружбы и товарищества. Оно у ребят, воспитанных в послевоенных горластых и жестоких дворах, было святым. Никакие родственные и семейные узы не шли с ним в сравнение. Друг — это было все. И родина, и семья. Опора, на которой зиждется свет. Данность, не требующая обсуждений.


Тот вечер навсегда застрял в памяти, сентябрьский, теплый, с легкими, набегающими, будто женские слезы, дождями. В начале десятого позвонила Инна и срывающимся голосом попросила спуститься на улицу. Прямо сейчас. Куда? Да прямо на угол соседнего переулка. Оказалось, что она звонит из автомата. Смущенный передавшейся ему тревогой и в то же время странно обрадованный этим звонком, ведь раньше она никогда ему не звонила, а вот как случилось что-то, так сразу о нем вспомнила, Вадим выкатился из дому. Инна уже маялась на углу, в настоящей итальянской шуршащей, шелестящей «болонье», в платке, модно повязанном на старый крестьянский манер, концами вокруг шеи. Вадим ни на секунду не упускал из виду тот тревожный звонок, которым переполошила его Инна, но все же безотчетно представил себе, позволил представить, что вся тревога в том и состоит, что она давно его не видела и не в силах переносить разлуку.