Лестницы Шамбора | страница 60



Она-то рассказала ему про Уго, подарила ему Уго. Ее отец – вот кто делился с ней всем, что имел: она была в курсе его финансовых дел, знала о его могуществе, окружении, покупке людей и вещей, прибылях и убытках, об увольнении служащих, безжалостном, как обрезка гнилых ветвей. Эдуард же никогда не говорил о своих делах, не очень-то ревновал к ее окружению, не интересовался ее повседневной жизнью, ее делами, ее фотожурналом, издававшимся на набережной Анатоля Франса. Любую мелочь из него приходилось вытягивать настойчивыми вопросами, которые только злили его. Когда она играла на рояле, он не подходил послушать. А ведь она при желании могла бы стать известной пианисткой, если бы так не боялась публики. Ей хотелось, чтобы он разделил с ней абсолютно все. Хотелось, чтобы он питал к ней безграничное доверие. Она опасалась, что ее страсть пугает его, не хотела быть ему в тягость, быть чересчур навязчивой. Опасалась, что он учует ревность, которая незаметно росла в ее сердце и которую ей уже не удавалось скрывать. Ревность к каждой его мысли, к каждой минуте его жизни, к каждому воспоминанию, даже к его одежде – этим темно-зеленым и синим одеяниям, таким мрачным, всегда из шерсти, из альпаки, из кашемира, – непонятно даже, где он такие откапывал. Она зашагала вниз по черно-мраморным ступеням – медленно, осторожно, словно боялась упасть, крепко держась за розоватые перила.

Она вспоминала его взгляд: глаза не скрывали обуревавших его чувств, лучились жизнью, детской радостью, доверием. Но ей было неведомо, что это за радость, что это за жизнь, что это за доверие, потому что губы, так любимые ею, никогда не выражали вслух этих чувств. А она жаждала получить от него хоть частичку этой радости. Ей хотелось жить. Она мысленно повторила слово «жить», продолжая свой боязливый путь вниз, ступень за ступенью, все так же судорожно хватаясь за перила. Даже речи быть не может о том, что это выльется в легкий адюльтер, в короткое приключеньице, затеянное по случаю хорошей погоды и весны, сказала она себе. Она разведется. Она уже разводится.


Коричневые или красные силуэты людей стирались в клочьях тумана. От причала отошло какое-то судно. Эдуард стоял на набережной в ожидании тетушки Отти, вглядываясь в негустую толпу пассажиров на деревянных сходнях. Ветер злобно трепал его черные волосы, передняя прядь то и дело падала на глаза и колола веки. Ему было холодно. В детстве он страстно любил смотреть на отъезды. Он мог часами торчать в порту на берегу, упиваясь этой загадкой – или чудом, от которого испуганно сжималось сердце: где бы ни оказывались люди, на пароходе или на суше, но и отбывшие, и оставшиеся всякий раз удалялись друг от друга, медленно и неумолимо уменьшаясь прямо на глазах. И уже нельзя было обнять любимых, с которыми разлучило море. Они превращались в крохотные точки, малюсенькие фигурки, затерянные в пространстве. Какая-нибудь чайка, севшая на железные перила причала, откуда глядели провожающие, или на поручень кормы парохода или катера, где отплывшие искали глазами людей на берегу, могла заслонить собой целую деревню, целый океанский лайнер. А потом точечки уменьшались вконец, растворившись в морской хмари. И все эти гигантские плавучие сооружения и все живые существа на их борту бесследно исчезали.