Железный театр | страница 24



— На чердаке? — изумился и еще больше перепугался Димитрий.

— Да, — спокойно подтвердил Гела. — Я читаю там старые журналы. У вас ведь на чердаке целая библиотека, — добавил он с улыбкой, словно лазить по чужим чердакам и листать старые, запыленные журналы было самым обыкновенным делом.

Действительно, как-то раз Димитрий отнес на чердак все скопившиеся в доме старые журналы и газеты — не поднялась рука сжечь их или выбросить на свалку. А потом и совсем забыл о них, как и о прочем ненужном хламе, мирно покрывавшемся чердачной пылью и паутиной. Подниматься на чердак ему доводилось очень редко, да и то второпях, чтобы поправить или заменить черепицу на кровле; а то, что однажды было отнесено на чердак, ему больше ни разу не понадобилось.

— Да, но… — Димитрий прервал на полуслове; он хотел было сказать, что шныряют без разрешения по чужим домам только мыши да пауки, но удержался, не желая обидеть мальчика и из уважения к памяти его отца. — Но ведь там темно! — проговорил он наконец.

— Тем лучше, — мальчик вздернул брови и стал похож на свою мать. — Я в темноте лучше вижу. С детства привык. Ночью, в постели, забирался с головой под одеяло, как будто сплю, и спокойно читал до утра.

Димитрий не знал, как поступить: строго, категорически запретить мальчику лазить без разрешения на чужой чердак, что могло еще больше раздразнить его, или беззаботно, изобразив полное безразличие, сказать: «Мне до этого нет дела, копайся, сколько хочешь, в мусоре и гнили», — после чего всякий самолюбивый ребенок по правилам должен был устыдиться своего поведения. Одно, во всяком случае, было ясно Димитрию: этот мальчик вошел в его дом (да еще каким образом!) раньше, чем был приглашен им, и по примеру своего отца собирался и в будущем входить в этот дом когда ему заблагорассудится. А это, разумеется, было чрезвычайно неприятным и сугубо тревожным открытием для человека, жаждавшего тишины и покоя. Смятенный и растерянный стоял Димитрий на стуле, словно не Гела, а он сам был приглашенным в гости ребенком, вставшим на стул, чтобы прочесть стихотворение.

В тот день Гелу никак и ничем нельзя было унять. Ояма, Ноги, Того, Куроки были ничто в сравнении с ним. Он перевернул весь дом вверх дном. А детей покорил сразу и безраздельно — они визжали от восторга, им все нравилось, что бы он ни сказал или сделал. А он придумывал одну проказу за другой. То передразнивал кого-нибудь — говорил его голосом или прохаживался его походкой, и дети сразу угадывали, кого он изображал. То хватал Нато за косы и гонял ее по всему дому, как будто она была лошадью, а он кучером. «Дорогу! Сторонись! Отца губернии везу!» — кричал он сиплым, пропитым голосом старого кучера. Потом достал где-то палку, вытащил откуда-то Дарьину косынку, устроил из них на скорую руку знамя, затряс им над головой и закричал: «На баррикады! На баррикады! Всяк, кто не трус и предпочитает смерть за свободу сытой жизни в рабстве, — на баррикады!» Потом он стоял на руках, слегка подрыгивал в воздухе расслабленными ногами и пищал: «Помогите царю, меня сбросили с трона вниз головой». Димитрий и Дарья жались в углу и, робко, растерянно улыбаясь, смотрели на детей, сбившихся в кучу вокруг сорванца. А дети с криком и визгом бегали за ним по пятам; они задыхались от смеха, не могли есть пирожные, пить лимонад: пирожные застревали у них в горле, лимонад бросался в нос, выбрызгивался из ноздрей. А Гела все больше и больше входил в роль. Ему уже не хватало комнат — он влез на крышу и спрыгнул оттуда. Бледный, дрожащий, бросился Димитрий на балкон, умирая от страха, уверенный, что найдет Гелу в саду с переломанными руками и ногами, плавающим в крови. Но Гела уже успел взобраться на инжирное дерево; он раскачивался, сидя верхом на шелестящей ветке, словно на приплясывающей лошади, и голосом полковника Везиришвили кричал толпящимся под деревом детям, которые смотрели на него с разинутыми от восторга ртами: «Честь имею! Честь имею!»