Моя демократия | страница 3
В детстве я много болел, перенёс ряд инфекций, и к нам домой систематически приходили врачи Элисберг и Казаков (Элисберг вскоре был расстрелян), но я не помню случая, чтобы возник вопрос о вознаграждении врачебного визита.
Отец тоже много болел и ходил к тем же врачам, они и ему помогали как могли, устраивали его в больницу.
Мы жили бедно, можно сказать, нищенски, иногда занимали комнатушку в коммуналке, а нередко жили в углах, то есть в комнатах проходных. При всём том я не помню случая, чтобы отец или мать посетовали на судьбу, поставили своей задачей изменить её к лучшему. Они были непротивленцами.
Раз в неделю мама варила мясной суп, мы ели его на первое, а на второе — сваренное в нём мясо. Основным же питанием были каши — пшённая и более высокая рангом гречневая. Не помню, когда первый раз в жизни я ел покупной торт или покупное печенье, наверное, когда мне было лет за двадцать. А может быть, и позже — в тридцатые годы торты тоже были «не в моде».
Однажды отец потерял три рубля, отец и мать ночами, когда я уже засыпал, считали — как им теперь быть до следующего жалованья? И надо же, в те же дни я нашёл на улице около кассы кинотеатра десять рублей!
И отец и мать много читали (вслед за ними и я). Любимым писателем матери был Лев Толстой, отца — Владимир Короленко.
Вспоминаю ещё, что Ленина, Троцкого, Луначарского и Чичерина родители иногда поминали словом «предатель», то есть предатель интеллигенции. Семашко, народный комиссар здравоохранения, так не обзывался — он на любом посту оставался «доктором».
Каждую весну по семьям таких вот интеллигентов ходил какой-нибудь молодой человек и просил на «побег товарищу», и мать уже в январе вздыхала: скоро весна, надо как-то выкроить полтинничек на «побег товарищу». Чаще всего беглецом оказывался Гвиздон — маленький, рыженький меньшевик, польский еврей, лодзинский портной. Он «бегал» каждую весну, и каждую осень его возвращали с польской границы с прибавлением срока ссылки. (В конце концов он, конечно же, был расстрелян.)
Он говорил на множестве языков (некоторое время был ещё и механиком на океанском корабле, побывал по всему свету), но говорил так, что с первого раза его трудно было понять даже по-русски и, видимо, по-польски. В Барнауле он слыл неплохим портным.
Отец не раз говорил Гвиздону:
— Ну чего тебе неймется? Каждый год бегаешь — и всё напрасно!
— Павел Иванович! — отвечал Гвиздон. — Я все равно убегу в Польшу, в город Лодзь. Я выпишу туда свою жену с деточками, — (у Гвиздона была русская жена-громадина, она каждый год рожала ему маленьких), — а тебе сошью костюм — ты в жизни не носил, носить не будешь, если я не убегу. Всё ещё не понимаешь? Вижу — не понимаешь… Жаль, жаль!